Лауданум Игитур
20.07.2017
Ночной фармацевт
20.07.2017
Показать все

20XX

20XX Александр Лекаренко

Глава 1

-Там вовсе не так уныло, как ты, может быть, думаешь, Андрей, — Данила жестикулировал пальцами, не отрывая рук от руля. — Там есть вполне приличная комната, с камином даже, я сам в ней жил, пока приглядывал за ремонтом. Есть электрообогреватель, генератор, дров и солярки полно, не замерзнешь… Смотри! — впереди дорогу перебежал заяц. — Кстати, ты можешь охотиться, у меня там имеется ружьишко и патронов достаточно.
— Наверное, там и егеря имеются.
— Теоретически. Практически — это место слишком далеко от теплой печки и слишком высоко, — дорога пошла в гору, и Данила переключил скорость. — И очень красиво. Тот тип, который построил дом, знал, что делает.
— Ты же говорил, что там была лесопилка.
— Была. А до лесопилки там был маеток некоего пана Комарницкого, который у него отобрали в 1940-м году.
— Так это он построил?
— Нет, не он. Это здание десяток раз переходило из рук в руки и перестраивалось, а кто все это затеял, черт его знает. Но краеведы говорят, что фундамент был заложен в 16-м веке.
— Они что, осматривали его?
— Нет, конечно. Ты что, не знаешь, что музейные работники — чемпионы по чайной церемонии? У них файв-о-клок начинается в девять утра и заканчивается в пять вечера, попробуй, вытащи их из кабинета. Они вычислили это по своим бумажкам в перерывах между чаепитиями и походами в туалет. Ты знаешь, кто такой пан Бакула?
— Понятия не имею.
— Это персонаж польского фольклора, что-то вроде Фауста, только не такой интеллигентный. Так вот, этот ведьмак имел несколько волчьих логов и в Полске-Матке и здесь, в Карпатах. А местные жители еще в 19-м веке считали, что нынешняя лесопилка — это бывший замок Бакулы. Вот так вот.
— Это тебе краеведы рассказали?
— Они самые, родненькие, не даром же я им выставил четыре бутылки французского коньяку. Как только закончу реставрацию и закреплю свой статус-кво де-факто, сразу пущу эту байку в оборот и народ ко мне потянется. Слушай! Идея на миллион долларов! — Данила в восхищении от собственной гениальности пристукнул обеими ладонями по рулю. — Пока ты там будешь сидеть, напиши какую-нибудь “Легенду южных славян”, а? Про ведьмака Бакулу и его страшный замок? А я ее опубликую, нам обоим на радость. Это же какая реклама заведению! А тебе — гонорар. Идет?
— Идет. Но надо же хоть что-то знать про этого Бакулу.
— А я тебе сейчас все быстренько расскажу. Ты думаешь, Брэм Стокер много знал про Дракулу? Да он такого наворотил про бедного Влада, что уши вянут, и ничего, весь мир читает. И никто до сих пор не заметил даже того, что он упорно называет Трансильванией местность, которая находится перед Сильванами, а не за ними. Ты знаешь, что такое Сильване?
— Что?
— Это Карпаты. Римляне их так называли, они считали, что здесь живет бог леса и ужаса Сильван, он же — Пан, владыка Паники. Но, с точки зрения Рима, Валахия, где уродился Володя Дракула — это Предсильвания. А Трансильвания — это дорога, по которой мы сейчас едем, — Данила стукнул по рулю и притопнул свободной ногой для наглядности.
— А ты карту смотрел?
— Да на фига мне карта! — взвился Данила. — Что, я не знаю, где Румыния? И в Румынии был, и в замке Дракулы был и знаю, какие они там бабки снимают с подачи Брема Стокера. Румыния потому и называется Румынией, что это — Романия, Рим, бывшая римская провинция, где римляне были, как дома. А вот что за Карпатами, они понятия не имели, не пускали их туда, там руссы сидели — зверюги и предки всех Дракул на свете. Поэтому они населяли Закарпатье, как Зазеркалье, всякими кошмарами, и были на то основания. Оттуда, из римской античности, идет само понятие Трансильвания — Страна Ужаса. Нет карты Трансильвании, это страна Озз, где живет ведьмак Бакула, Великий и Уж-ж-асный, ты меня понимаешь?
— Понимаю.
— Так вот, даю библиографическую справку. Бакула — это историческая личность. Жил в 16-м веке, был чем-то вроде Жиля де Реца — Синей Бороды, во Франции, химичил что-то там с кровью, с черной магией, в те времена это было модно. Жил он или нет на моей лесопилке — это дело десятое. Но мог бы и жить. Местные не любят это место, это я тебе говорю совершенно серьезно. Не из-за Бакулы, а из-за того, что во время немецкой оккупации там находился Бург — культовое место черных СС, и они там делали что-то страшное. Это не сказки, старик, это архивные данные. Но в сказке про Бакулу об этом упоминать не надо.
— Почему ты раньше не сказал?
— Потому, что идея насчет страшилки появилась у меня только сейчас. А ты можешь услышать какие-нибудь россказни от местных, и я не хочу, чтобы ты их вплел в будущий бестселлер. Ты плети насчет привидений и средневековых ужасов, а современных нам и так хватает. Хочешь быть привидением в замке Бакулы? Учитывая, что нынешний Бакула друзей не обижает?
— А что надо делать?
— Днем — сидеть в подвале и входить в образ, бухая до посинения. А ночью — извилисто бродить по коридорам, замогильно блюя и внезапно хватать за сиськи молоденьких туристок…
Они расхохотались.
Дорога стала еще более крутой и кривой, это не был серпантин, это был некий мудреный зигзаг, проложенный в складках местности и уводящий все выше и выше в горы, за каждым поворотом открывались виды, от которых захватывало дух, небо было синим, горы — зелеными и красными, в приоткрытое окно вливался воздух немыслимой чистоты и свежести.
— Если почувствуешь признаки отравления кислородом, — серьезно предупредил Данила, — сразу скажи, я дам тебе подышать из выхлопной трубы.
Асфальтовое покрытие закончилось, завывая двигателем, “скаут” преодолел крутой участок грунтовки и въехал во что-то, напоминающее относительно ровную просеку, с левой стороны за деревьями протянулись шпалы узкоколейки, однако без рельсов.
— Когда я сюда приехал в первый раз, — заметил Данила, перехватив его взгляд, — рельсы еще были, а теперь — черти унесли, осталось метров триста, возле самой лесопилки. Наверное, потому, что туда далеко добираться от дороги. Зато, — он усмехнулся, — теперь здесь можно проехать, черти расчистили просеку для грузовиков.
— А зачем она вообще нужна?
Данила пожал плечами.
— Наверное, прорубили, когда строили железную дорогу, — он осторожно объехал пень. — Саму-то узкоколейку проложили, не мудрствуя лукаво, прямо по старой дороге пана Комарницкого.
Через полчаса осторожной и медленной езды они добрались, наконец, до конечной станции.
Здание не было похоже ни на замок, ни на лесопилку, более всего оно напоминало небольшой старинный вокзал — вытянутое, приземистое, красный кирпич, сводчатые окна и дверной проем, остроконечная крыша ржавого железа с остатками зеленой краски. Впечатление дополняли рельсы и разгрузочная площадка из растрескавшегося бетона. На первый взгляд красное строение казалось вросшим в хвойно-лесистый склон горы, но иллюзия пропадала, если приглядеться к размерам сосен, и становилось понятным, что между задней его стеной и склоном имеется некоторое пространство, к этим играм перспективы в горах еще следовало привыкнуть.
Когда, вырулив на бетон, Данила выключил двигатель, и они вышли из машины, на них обрушилась тишина. Не было даже птиц, не было движения воздуха. Купол неба был, как голубое стекло. Темная хвоя вокруг могла быть осенней, летней или зимней, как на картине, где не меняются времена года. Красное здание было нарисовано на ее фоне — безмолвное, принадлежащее к любому веку. Андрей подошел к краю платформы — здесь кончались рельсы, которые не начинались нигде.
— Ну что, старик, — Данила, стоя у мощных дубовых дверей, потряхивал связкой ключей, — войдем?
Замок проскрежетал, проскрипели в тишине петли, и они шагнули в полумрак сводчатого помещения.
— Как видишь, старик, — говорил Данила, пробираясь между грудами и штабелями кирпича, — здесь еще работы и работы. Но сейчас мы идем в твои апартаменты.
Они остановились перед железной дверью, которая вполне могла служить входом в бомбоубежище, по серому и явно не новому железу, была грубо намалевана белой краской буква А в круге. Данила приладил длинный, зубастый ключ, замок открылся бесшумно, и смазанные петли не скрипнули.
— Входи и будь как дома.
Эта комната оказалась также сводчатой и большой, но кирпич сводов был гладко отполирован и отлакирован, а стены выложены панелями темного дуба, пол из того же материала был на две трети паркетным, а в части, примыкающей к камину, расположенному напротив от входа — из плит красного гранита. У камина стояли два роскошных кресла, диван бордовой кожи и низкий столик янтарного стекла. Вдоль стен располагались пустые книжные шкафы, буфет с набором посуды, бельевой комод, похоже, все из настоящего красного дерева, а также — огромный магазинный рефрижератор с золотым вензелем “ДГ” на стеклянных, тонированных дверцах, газоэлектрическая плита. Помещение освещалось двумя высоко расположенными и забранными фигурной решеткой стрельчатыми окнами с витражным стеклом, в котором преобладал красный цвет, с потолка свисала на бронзовых цепях огромная хрустальная люстра.
— За этой стеной, — Данила постучал по панели над плитой, — электрогенератор, солярка и газовые баллоны, в отдельном помещении. А здесь, — он отдернул коричневую пластиковую занавеску, за которой оказалась ниша, — масляный обогреватель, стиральная машина, порошок и кое-что из инструментов. Туалет, — он ухмыльнулся и широко развел руками, — все Карпаты в твоем распоряжении, можешь гадить всласть вплоть до самой границы, а воду я тебе сейчас покажу, пойдем.
Они вернулись в помещение, загроможденное строительными материалами, и Данила отпер дверь в стене, расположенной напротив от главного входа.
— Это твой задний двор, так сказать, — усмехнулся он, выходя наружу. — Здесь ты можешь посиживать в кресле, пока еще не начались холода и, покуривая трубку, обдумывать творческие замыслы.
Задний двор оказался вымощенным настоящим серым булыжником, отсюда склон горы отодвинулся еще дальше, и все равно было трудно определить, каково же истинное расстояние до него.
Их каблуки простучали по мостовой, и странен был этот городской звук из позапрошлого века в глухой этой лесной тишине.
— Из колодца пить не рекомендую, — сказал Данила, положив ладонь на высокий сруб из серого камня, прикрытый сверху черными от старости досками. — Он черт знает какой глубины, и его не чистили уже лет сто, а то и двести. Воду набирай отсюда, — он подошел к новенькой водоразборной колонке под красивым, мастерски сделанным навесом из дерева и взялся за длинный рычаг. — Это насос. Вода — как слеза, минеральная и целебная, — он качнул несколько раз и хохотнул. — Пей, сразу весь цирроз вылечит.
Из крана ударила голубоватая струя, вода оказалась действительно очень вкусной и ледяной, ради одной этой воды стоило ехать в горы.
— А на что ты вообще рассчитываешь? — спросил Андрей, когда они вернулись в дом и приготовили себе по чашке кофе. — Каким образом ты собираешься извлечь выгоду из этого предприятия? — он повел рукой вокруг.
— Не выгоду, старик, — Данила отрицательно покачал головой. — Я собираюсь извлечь собственный, персональный кайф. И рассчитываю, что клуб окупит свое содержание и мое удовольствие, — он прикурил от золотой зажигалки и откинулся в кресле. — Зачем вообще ковать бабки, если не получать от них кайф? А где еще его получать, если не здесь? Это место, — он широко развел руками, — оно же даст сто очков вперед любой Швейцарии. После того, как я отстрою здесь первоклассный клуб и отель, я примусь за лес и организую охотничье хозяйство, проложу лыжные маршруты, устрою бани из минеральных вод, — Данила ухмыльнулся. — Баден-Баден захиреет и сдохнет от зависти. Сейчас люди приезжают в эти места и платят большие деньги, живя в селянской хате, в черт знает каких условиях. Ты думаешь, они не заплатят за европейский отель посреди диких Карпатских гор?
— Здесь полно заведений такого типа и они стоят полупустые, — заметил Андрей.
— Ни одного нет, — помотал головой Данила. — Поэтому и стоят полупустые. Почему мои друзья ездят отдыхать в Чехию, а охотиться — в Австрию? Да я сейчас знаю, и ты их знаешь, человек тридцать, которые заплатят любые деньги, чтобы пожить в настоящем охотничьем замке. А это, старик, — Данила триумфально постучал каблуком в пол, — настоящий замок, без дураков. Когда я закреплюсь здесь по-настоящему и арендую, а то и прикуплю гектаров пятьдесят леса, я подниму все документы и опубликую их во всех туристических журналах, Гогенцоллерн придет ко мне, чтобы посмотреть на замок Бакулы.
— Гогенцоллерн умер.
— Ну, какой-нибудь фон Трахтенбах. Главное, чтобы — фон, и с деньгами. Ты знаешь, что фон Захер-Мазох был родом из этих мест?
— Знаю.
— Жаль. Я забыл, что ты эрудит. Этот парен был местный — и никакого паломничества к святым местам. Почему? Потому, что нет раскрутки. А я раскручу замок Бакулы на всю Европу, и ты мне поможешь. Еврейские паломники со всего мира приезжают в Винницу на могилу своего цадика — и никто не додумался сделать из этого маршрут. Ты представляешь, какие бабки извлекли бы американцы, если бы Винница находилась в штате Мэн? Да вся Америка — это культурная и историческая пустыня по сравнению с любым квадратным километром этой земли, — Данила снова ударил каблуком в пол. — На что там смотреть? На статую Свободы, которую сделали французы? На Большой Каньон, который можно увидеть по телевизору? А вот это, — он запрокинул лицо к потолку и раскинул руки, — по телевизору не увидишь. Здесь надо быть, надо дышать воздухом древности, надо вдыхать запах оленины, поджаренной на вертеле, вон в том камине, — он ткнул пальцем. — Надо пить старое вино из старых подвалов. Кстати, о подвалах, — Данила убрал с лица восторженное выражение и принял озабоченное. — Здесь есть здоровенный подвал. В старину, знаешь ли, — он ухмыльнулся, — рефрижераторов не было. Поэтому в подвале хранили провизию на целый год. Ну и вино тоже, там полно осколков от старых бутылок и дубовой клепки. Но после того как старого Комарницкого выгнали, туда годами сбрасывали всякий мусор и забили почти до потолка, гады. Я хочу его вычистить, а у тебя полно времени, займись, а? Работы много и работа тяжелая, ну так я и платить буду, скажем, по 25 баксов за кубометр, идет?
— А как ты будешь считать кубометры?
— Сколько сам скажешь, столько и будет, старик.
— Ты капиталист и эксплуататор. Ты хочешь, чтобы старый интеллигент, изнуренный творческим запоем, писал для тебя роман, вычищал твои авгиевы конюшни и работал привидением — одновременно?
— У привидения — отдельная ставка, — расхохотался Данила. — А мусором ты можешь заниматься между творчеством и ради спорта, никто же не гонит тебя в шею. А если надоест, так радиотелефон у тебя под рукой, звони, если что, я найду кого-нибудь на подмену. Но имей ввиду, старик, — Данила посерьезнел, — после первого же снега на этих дорогах, куда бы ты ни ехал, все равно будешь ехать вниз. Я могу и не добраться. А если завалит как следует, так и дороги не увидишь, здесь же никто не ездит зимой.
— Да не волнуйся, все будет в порядке.
— Я не волнуюсь, в принципе, опыт у тебя есть, припасов достаточно. Но будь, все-таки, поосторожней, с лыжами особенно. И с бухлом, — Данила ухмыльнулся. — Я, конечно, понимаю, что ты запасся. Да и я припас для тебя пару литров, оч-ч-ень высококачественного дистиллята, — он многозначительно поднял палец. — Но не увлекайся. С похмелюги, когда все закончится, ты тут волком завоешь, оба мы с тобой знаем, каково оно, с бодуна. Ладно, хватит о грустном. Пошли, я тебе подвал покажу.
Они вышли из комнаты и через анфиладу заставленных стройматериалами помещений прошли к торцовой стене здания.
— Видишь, здесь перекрытие обвалилось, — Данила указал на провал в полу. — Поэтому они и начали сбрасывать туда всякий мусор — очень удобно, как в мусоропровод. Но дерьма там нет, — он ухмыльнулся. — Гадить они ходили, все-таки, в лес. Здесь есть туалет, на заднем дворе, но к нему страшно подходить.
— А как какал пан Комарницкий?
— В горшок полагал, надо думать, в его время все благородные люди туда делали, и тебе рекомендую, как человеку интеллигентному, найди какую-нибудь посудину и не выставляй мне счет за отмороженную жопу.
— Жопу, жопу — за кого ты меня принимаешь? Я буду испражняться в твой камин.
— В свой камин. Ты будущее приведение, ты должен завывать в камине, репетируй. А пока пошли разгружать машину.
Смеясь, они вышли на “перрон”.
— Береги себя, — внушительно сказал Данила, когда, перетащив ящики, сумки и рюкзаки, они присели на дорожку, чтобы выпить по последней чашечке кофе и выкурить по последней сигарете вдвоем. — И мое имущество. Но особо не перетруждайся. Рассматривай эту работу, как творческий отпуск, что хочешь — то делай, чего не хочешь — того не делай. Но сделай мне роман. Я загорелся этой идеей, серьезно. Я переведу его на немецкий, чешский и польский — это будет раскрутка, почище журнальной рекламы и твой шанс.
— Ты бы потряс краеведов насчет документальной поддержки.
— Вряд ли. Я даже плана этого здания вытрясти не смог, нет его. Но если сильно трясти, то может выпасть что-то, из времен оккупации или насчет прав наследников пана Комарницкого, а на фига мне это надо? На фига тебе документы? У тебя прямо под ногами добротный фундамент для легенды. Твори. Ты такой же строитель будущего здания, как и я. Без Бакулы эти развалины ничего не стоят. Бакула-Дракула, упыри-вурдалаки — вот что нам надо, а не хренова хронология. Лет через сколько-то твоя книга и будет единственным историческим документом об этом замке, а я уж постараюсь, чтобы стены выглядели под фундамент.
— А что если, — сказал Андрей, когда Данила уже садился в машину, — в этих развалинах и вправду есть приведение?
— Ну, тогда, — смеясь, ответил Данила, — ты выпьешь с ним на брудершафт и как-нибудь договоришься.

Глава 2

Остаток дня он провел в обустройстве и поверхностном осмотре своего нового пристанища, а вечером сел у пылающего камина с бокалом великолепного, Данилой дареного коньяку в руке.
В лучшие времена Андрей преподавал английский язык и литературу в одном из старейших университетов Европы, потихоньку занимаясь литературой и даже издавая кое-что. Затем некоторые жизненные обстоятельства сдвинули его в менее престижный институт, потом — в совсем уже далекую от сферы академического образования школу, после чего, меняя работы и безработицу, он покатился, теряя осколки брака, вниз по социальной лестнице, пока не оказался у ее подножия, когда его нашел старый друг Данила, он сторожил склад какого-то полусдохшего предприятия. Таким образом, эта необременительная и высокооплачиваемая работа по охране руин старого замка сама по себе была гуманитарной помощью со стороны более преуспевшего друга менее преуспевшему, а вкупе с перспективой издания романа — просто находкой, последним шансом и лучом солнца, посылаемым судьбой перед наступление мрачной и гарантированной зимы. Следовало цепляться и карабкаться, следовало работать, не покладая рук и головы, в поте лица и крови мозолей, поэтому он плеснул себе еще коньяку и откинулся в кресле, положив ноги на стол.
Он давно уже стал фаталистом, без этого движения судьбы, оставившие всего лишь царапины на его волчьей шкуре, могли бы оказаться ударами. Он стал фаталистом после того, как в Таджикистане пуля снайпера оторвала ему мочку правого уха и после того, как в Боснии граната, пущенная рукой оставшегося неизвестным доброжелателя, размазала по тесным стенкам временной казармы троих его товарищей, оставив его одного с нерасплескавшимся стаканом палинки в кулаке посреди кровавого месива. Бывший интеллигентный человек, лежащий в кресле у камина и умело наслаждающийся теплом огня и хорошей выпивкой, был бывшим университетским преподавателем, бывшим военным переводчиком, бывшим спецназовцем погранвойск и бывшим бойцом сербского ополчения. Он хорошо знал цену жизни и цену смерти, и цену всем ступенькам социальной лестницы, висящим в пустоте, между пропастью “Да” и пропастью “Нет”, поэтому он пребывал в течение текущего момента, не рассуждая суетно, не строя эфемерных планов. Он знал, что день грядущий принесет и перемелет злобу свою, что первая строчка продлится в пространстве дней, извлекая из себя и созидая цветистый гобелен романа — о чем было тревожиться? Он был опытным бойцом на шахматном поле жизни и, сознавая, что партию играет Рок, обеспечил себе оптимум свободы по руководимым правилам движения — у него была крыша над головой, запас продуктов, чай, кофе, табак, выпивка, теплая одежда, огонь в камине и оружие.
Данила знал его лучше, чем кто бы то ни было другой, Данила потому и преуспел на вязкой арене бизнеса, что качества мордобойца сочетал с недюжинным умом и разбирался в людях, Данила очень хорошо понимал, кого он нанял в сторожа для своего будущего замка, и потому, далеко от руин замка нынешнего, подъезжая к своему роскошному дому, он поздравил себя с удачным ходом.
А в это время сторож стоял на растрескавшемся бетоне своей последней станции и смотрел на восходящую над лесом луну. Нигде не было ни звука, ни искры электрического света. Свежий осенних воздух, пронизанный ароматом сосен, легко вливался в легкие, мешаясь с запахом коньяку на губах. Он расхохотался от шального желания завыть на луну. Он был всего лишь подвыпивший сторож, но любому, кто услышал бы его смех, увидел бы со стороны его фигуру на фоне черного замка и его серебряные глаза, пришли бы в голову совсем другие мысли.

Глава 3

Ранним утром с чашкой кофе в руке он вышел, чтобы полюбоваться восходом солнца. В полной тишине розовый шар возносился над бахромой сосен, его движение было едва уловимо, но отчетливо, а в ущелье узкоколейки плавал голубоватый туман. Сожалея и прекрасно понимая, что его сожаление показалось бы чудаческим любому обитателю бетонных трущоб, он подумал о людях, месящих собственные испражнения в тесноте перенаселенных человеческих муравейников и не имеющих понятия о великолепии места, в котором живут — о планете Земля. Но он давно уже знал, что сожалеть о чем-либо или о ком-либо неуместно в этом блистающем и ужасном мире, а потому прикончил свой кофе и озаботился делами дня.
Вход в подвал был расположен со стороны заднего двора, дубовая дверь с выломанными досками оказалась незапертой и, подсвечивая фонарем, волоча за собой тачку с лопатой, он вошел внутрь.
Подвал был сводчатым, так же, как и верхние помещения, но стены и своды оказались сложенными не из кирпича, а из серого камня, такого же, как и колодец, центральный свод опирался на широкую квадратную колонну. Здесь было не слишком темно — свет проникал через пролом в потолке и, выключив фонарь, он протарахтел тачкой по каменным плитам к горе мусора, в которой преобладали дерево и битый кирпич, наваленной под проломом у торцевой стены, слева от входа. Да-с, работы здесь хватало. Дурной работы, потому, что мусор следовало бы сразу грузить на машину и вывозить. Но, хозяин — барин, а 25 баксов за куб на дороге не валяются, они валяются здесь, под ногами, и он со скрежетом вогнал лопату в подножие мусорной горы.
Ближе к полудню он выволок из подвала по наклонному пандусу последнюю на сегодня тачку и, вытирая пот со лба, сказал себе: “хватит”. Жаль было тратить такой великолепный день, дыша подвальной пылью. Он сполоснул руки и лицо у колонки, потом, оценивающе глянув в сияющее солнцем небо, разделся и с наслаждением вымылся до пояса под хрустальной струей воды. Сразу стало легче, отчетливей проступили запахи леса и громко взбурчало в животе — жизнь продолжалась.
Распахнув дверцы рефрижератора, он сразу понял, зачем Даниле понадобилось такое морозило — он затасовал туда по меньшей мере три разделанные бараньи туши и килограмм пятнадцать шинки.
Баранья нога на вертеле сулила блаженство, но настоящее требовало мгновенного удовлетворения, и, истекая голодной слюной, он быстро перекусил бутербродом из своих припасов, пока она источала горячий жир и упоительные запахи над пламенем в жерле камина, а затем, предвкушая пир, вышел на воздух и присел на солнышке у стены с кружкой кофе в руке.
Вне всякого сомнения жизнь была прекрасна и имела все шансы стать еще лучше, когда он примется за роман. Он хорошо знал это восхитительное чувство погружения в творчество, когда окружающий мир перестает существовать. Но окружающему миру следовало прекратить свое существование, когда он заключался в утлой каморке на третьем этаже блочной пятиэтажки с вопящими со всех четырех сторон соседями и грызущей, голодной пустотой внутри. Окружающему же миру, состоящему из солнца, леса, воздуха высокогорья, баранины на вертеле и старого коньяку следовало длить и длить свое великолепие, вплетая его нитями золота в зеленую, голубую и багряную ткань повествования, ткать которую само по себе было блаженством.
Он усмехнулся и отставил кружку, закуривая.
А не является ли любое творчество проституцией? Тот, кто творит, вытягивает из себя нить своих самых сокровенных чувств и выставляет ее напоказ. За деньги. И если нить не будет сокровенной, то получится дерьмо, а не произведение искусства. А если не платить, то не будет и дерьма, поскольку никто не станет этим заниматься бесплатно. Фидий, Микеланджело, Тициан, Пушкин, Шекспир и Бальзак творили на заказ и за деньги. При этом — выворачивая себя наизнанку. Если бы гомосексуалист Леонардо да Винчи не изобразил себя в виде женщины, то мир не знал бы никакой Монны Лизы, не было бы ни “Крейцеровой сонаты”, ни “Лолиты”, если бы Толстой и Набоков не выплеснулись бы до дна и тот, безымянный ваятель не сумел бы создать Венеру Милосскую, если бы не истекал спермой на ее мраморные бедра. Да и кто, в сущности, не проституирует, продавая свои мысли или свои руки? Какова сущностная разница между продажей мозга, конечностей и половых органов? Разница, собственно, только в качестве товара. Товар Пушкина качественнее, чем товар Демьяна Бедного, скрипка Страдивари ценнее табуретки, а жена обходится дороже проститутки.
Он отщелкнул окурок и усмехнулся, припомнив кое-что о женах и проститутках.
Похоже, проституированное общество выводит проститутку за рамки своей лживой морали потому, что проститутка не лжет. Она честно дает и честно берет, без всякого кубизма. Ей не требуется мнение эксперта, редактора и усилия по маркетингу, чтобы раскрутить свой товар, настоящее — оно всегда в ходу и без рекламы.
В нить его возвышенной мысли, которая готова уже была углубиться в настоящую причину всех наслаждений и всех страданий, вплелась, проникнув из приоткрытого окна апартаментов, струйка изысканного аромата бараньего бедра, готового одарить немедленным блаженством и, бросив нить там, где она оборвалась, он бросился к камину — все органы смолкают, когда говорит желудок.
О, нога! Есть ли на свете средства, чтобы выразить всю прелесть бараньей ноги, поджаренной на вертеле в пламени камина? Где Рембрандт, чтобы запечатлеть эту смуглую округлость? Где Серж Лифарь, где Нежинский, чтобы передать балетное изящество ее пируэта, которым она поворачивается над огнем, роняя в угли янтарный сок с нежнейшей кожи? Какими словами описать этот божественный запах, и хруст, и чавканье, и стоны наслаждения? О, Гоголь и Флобер! О, Гомер и Боккаччо! Нет, не едали вы подлинной бараньей ноги, не нюхали ее и не обсасывали косточку, иначе оставили бы бессмертное описание ее в своих великих произведениях.
Все еще подрагивающими от пережитого блаженства руками он нацедил в бокал несколько капель коньяку, которого не мог позволить себе до еды, чтобы не притупить вкусовые ощущения, круговым движением размазал их по стеклу и вдохнул аромат. Затем наполнил бокал на треть и, грея его в руке, вышел на свежий воздух, чтобы сочетать напиток с запахом леса и видом гор.
Он посмотрел сквозь бокал на заходящее солнце, и бокал наполнился сиянием. Он сделал первый вечерний глоток. Этот день заканчивался лучше многих других.

Глава 4

Он проснулся с мыслями о романе. Собственно, он заснул с ними, а под утро мысли распустились образами сна и плавно перетекли в ткань реальности. Он был полон ими, когда пил утренний кофе, когда бросил первую утреннюю лопату и последнюю — послеполуденную. Он погрузился в своего рода транс, тело работало само собой, и течение времени отмечалось лишь горой мусора, перетекающей из горы в подвале в гору на заднем дворе. Когда он вновь ощутил немного солнца в холодной воде на своей разгоряченной коже, солнце уже катилось к вершинам гор.
Но отливать уже живой, уже кипящий роман в иероглифы текста время еще не пришло, он должен был проступить сквозь ткань реальности, стать с ней единым целым и сделать ее другой. Магия — вот что привлекало его в этом страшном искусстве. Не условная “магия” литературоведов, готовых называть волшебником любую высокооплачиваемую обезьяну, обученную азбуке. Подлинная, ослепительно-черная магия, изменяющая реальность — вот, что привлекало его. Самонаведенный транс, изменяющий субъективное течение времени, был мелочью, незначительным техническим приемом. Андрею очень хорошо было известно, как процесс сотворения текста изменяет психику, судьбу и жизнь. Из каждого сотворенного им романа он выходил другим, и входил в жизнь, уже описанную на страницах текста. Любовь, плюющий огнем автомат, водка, подрагивающая в стакане посреди облепленной кишками комнаты были не мертвой буквой, а живой плотью его биографии, им самим зачатой и записанной задолго до того, как мучительно прозревая следующую страницу, он перелистывал ее, чтобы увидеть знаки, написанные собственной кровью. Разумеется, не все и не всегда совпадало, трагедия оборачивалась фарсом, а кровь — спермой или наоборот. Но уж когда совпадало, то совпадало до холодного пота, до вздыбленных ужасом волос. Постепенно и не сразу, по мере того, как накапливался опыт а вера в детсадовские реальности переставала быть незыблемой и волосы — черными, он начал понимать, что магия — реально. Он начал понимать, что совершенное слово, будучи совершенным образом зафиксировано в звуке или иероглифе, творит совершенный результат. Несовершенное слово дает несовершенный результат. Негодное слово не дает никакого результата. Сила зависит от качества. Чем ближе текст к совершенству, тем большей формообразующей силой он обладает, становясь магическим и образуя с соприкоснувшимся с ним сознанием — агрегат для преображения реальности. Ничего нового в понимании этого не было. Все заклинательное колдовство, со времен неолита и вплоть до сегодняшних, политических и гипнотехнологий основано на этой базе. Уникальным было то, что такое понимание пришло к Андрею через собственный, уникальный опыт, оно было не ворохом информации, почерпнутой из справочников, а прямым знанием, плотью и кровью его жизни. Поэтому он не остановился там, где останавливается писатель, рекламщик или психотерапевт, не мог же он перестать жить, а пошел по жизни в поисках Абсолютного Текста. Именно поэтому он не остановился на станции “Писатель” и, занимаясь писательством всю жизнь, так писателем и не стал, он хотел большего. Он искал Грааль, а не признания публики, в своем бессмысленном и беспощадном стремлении к Совершенству он творил произведение искусства из собственной жизни, идя по ней и подбирая руны магического опыта, падающие в пыль каплями его собственной крови. Задуманный роман был всего лишь еще одной ступенькой на пути к его персональной Голгофе, на которую он себя обрек, чтобы услышать, пусть на кресте, — “Ты достиг!”
Перекусив без сибаритства хлебом и шинкой, он вышел на воздух и, расстелив на бетоне спальный мешок, прилег с чашкой кофе в руке, ловя лицом лучи уходящего солнца.
Роман о Бакуле представлял великолепную возможность безответственно поиграть со средневековой готикой. Но предметность подвала и замка налагала как бы некие обязательства, и он напряженно пытался понять, в чем же эти обязательства заключаются. Однако трудовая усталость дала о себе знать, напряжение прошло, пришла дремота, и в синих тенях подступающего вечера, в золоте заходящего солнца ему привиделся сон.
Он бежал по лесу, не этому, синему лесу, а багряному, желтому и красному. Рядом с ним бежал то ли маленький олень, то ли лань. Внезапно животное превратилось в нагую девушку с роскошными волосами цвета ржавчины, ее волосы взлетали, как дым, при каждом прыжке и вдруг унеслись прочь, обнажив череп. Но девушка ничего не заметила, ее лицо продолжало оставаться безмятежным и красивым. Потом она ускорила свой бег, обогнала его и скрылась в осенних кустах. Перед тем, как она исчезла, он явственно рассмотрел на ее спине красную букву “А” в красном круге.
Проснувшись в сумерках, он вяло подивился тому, что эротический по сути сон не вызвал в нем никаких ощущений, потом скатал свой мешок и, позевывая, отправился спать — по настоящему.

Глава 5

На следующее утро он сразу почувствовал последствия вчерашнего трудового спурта — спина ощутимо побаливала, и после завтрака решил устроить себе выходной, прогулявшись в лес.
Собрав рюкзак с расчетом на основательный турпоход, он поразмыслил и приторочил к нему спальный мешок — хорошо будет полежать в полдень на полянке, но земля была уже холодной и сырой.
Он пересек задний двор и, любопытствуя, подошел вплотную к склону горы, она была не так близко, как казалось, но и не так далеко, как можно было ожидать — в сотне метров от серых булыжников двора. Двигаясь вдоль подножия влево, он вскоре приблизился к тому, что издали выглядело как складка меж двух горных склонов, а вблизи оказалось довольно приличным ущельем, по которому мог бы проехать грузовик. Ущелье плавно поднималось вверх и, не обремененный целью, он пошел вперед, лавируя меж скатившихся вниз камней. Через полчаса неспешного, заполненного синим небом и запахами леса хода, ущелье раздвоилось, и он выбрал левый вариант, как менее крутой. Через некоторое время он с приятным удивлением понял, что идет уже по ровному месту, а еще через сотню шагов глазам его предстало восхитительное зрелище.
Ущелье упиралось в высокую каменную скалу. Примерно из ее середины сочилась вода и множеством прозрачных лент, совершенно бесшумно, стекала вниз. У подножия скалы образовался оазис зелени, здесь были невиданные травы, цветущие, несмотря на позднее время года, белыми и желтыми цветами, а также растение, похожее на тростник, но со стволами толстыми, как бамбук.
Раздвинув зелень, он прошел к скале и здесь обнаружил небольшую каменную чашу, заполненную воздушно-прозрачной водой, вода переливалась через край и уходила под уклон вправо, впитываясь в землю и давая жизнь всему этому великолепию. На дне природного бассейна лежало множество красивых, бело-полосатых и красно-крапчатых камней. Закатав рукав, он сунул руку в воду, чтобы взять их, и здесь его ждали две неожиданности: во-первых, вода оказалась теплой, а во-вторых, он не сумел достать дна — все было обманчиво здесь, и водяная линза оказалась глубже, чем представлялось взгляду. Он снял куртку, а затем и майку, но все равно ему пришлось отворачивать лицо вверх, потому, что вода дошла до самого подбородка, прежде, чем ему удалось ухватить камешек. А будучи вынуты из воды, камешки оказались не такими красивыми, и, высохнув, быстро поблекли, но все же он взял себе несколько штук, на память.
Когда он выходил из миниатюрных джунглей на твердое место, в траве, у его ног, шорхнула змейка. Вначале он не слишком озаботился, что же еще здесь могло быть, кроме ужей? Но присмотревшись, не увидел желтых щечек — гадючкой оказалась змейка.
За приключениями он не заметил, как солнце поднялось уже высоко, но таймер желудка напомнил о себе. Подозрительно оглядев землю, он расстелил свой спальный мешок и извлек припасы для ленча.
Настоящую украинскую шинку ни в коем случае нельзя запивать коньяком — только горилкой с перцем. Но горилки не было, равно, как и коньяку. Поэтому, линчевав приличных размеров бутерброд, он удовлетворился кружкой кофе из термоса и растянулся на спальнике с сигаретой в руке.
Покуривая и разглядывая склоны гор, он обратил внимание на толщину сосен и отсутствие всяких следов лесоразработок, но, поразмыслив, решил, что вряд ли возможно пилить лес на такой крутизне, да и чтобы вывозить его, нужны дороги. А вот камень скалы очень напоминал тот, из которого был сложен подвал. Значит, побродив по окрестностям, можно было открыть и каменоломню. Но намедни он достаточно наломался в подвале и бродить было лень. Поэтому, подремав чуток на солнышке, он собрал манатки, да и побрел себе потихоньку домой — следовало все-таки сторожить хозяйство.
Прогулке, однако, не суждено было закончиться на такой же благостной ноте. На заднем дворе замка ему взбрело в голову сполоснуть лицо и руки под колонкой, хотя он великолепно мог бы обойтись и без этого. Он снял с плеча рюкзак, чтобы не мешал, да и бухнул его на доски, покрывающие рядом расположенный колодец. Трухлявые доски провалились, и рюкзак упал вниз. Все бы ничего, он, возможно, и плюнул бы на этот рюкзак, но к нему был приторочен горный швейцарский спальник — самая ценная из всех его вещей.
Он глянул в пролом — рюкзак плавал в воде и дела были не так уж плохи — до воды было метров восемь всего, случалось ему видеть колодцы и поглубже. Он ринулся в помещение и, бегая по комнатам, разыскал веревку, привязанную к ведру. Он хотел подцепить рюкзак каким-нибудь крюком, но не было крюка, не было проволоки, из которой его согнуть, а ведро было слишком мелким, и рюкзак мог пропитаться водой и утонуть в любой момент. Тогда, заприметив в углу длинный лом, он сделал несколько глубоких вдохов и, отсоединив ведро, начал вязать на веревке узлы. Веревка выглядела достаточно надежной, но времени проверять ее на прочность не было. Затем он привязал веревку к лому, приволок все это к колодцу, положил лом поперек каменного кольца и сбросил веревку вниз. Он прекрасно понимал, что если сорвется, то спасать будет некому, но это был не первый случай в его жизни, когда спасать некому. И он полез вниз — спасать спальник, стоимостью в сумасшедшие деньги — сто пятьдесят долларов.
Веревка не доставала с полметра до воды, но это было не суть важно. И вот, когда, выловив свое имущество и прилаживая его за плечами, он поднял глаза от поверхности воды, то увидел прямо перед своим носом дыру в стене и разумеется, сунул туда руку. Там была пустота. Он пошатал камень рядом. Камень вывалился и бухнул в воду, расширив око тьмы. Но следовало подниматься к свету дня, а не испытывать судьбу, вися на веревке под дамокловым ломом. Он выбрался на поверхность без особых проблем, хотя и слегка запыхавшись и, в сердцах отпинав ногами швейцарский спальник, расстелил его сушиться на мостовой, а сам присел рядом, раскидывая мозгами.
Замок. Подвал. Колодец. И маятник — он сам. Все было очень романтично, готика начинала просачиваться в жизнь. Но почти все его приключения, начинавшиеся романтично, заканчивались плачевно. За стенкой колодца, вероятней всего, была просто каверна в земле. Но до тех пор, пока он туда не спустился, там могли быть и Сокровища Бакулы. Он усмехнулся, он знал, что спустится.
Планомерно обшарив помещения, он нашел бухту такой же веревки и еще один лом. Затем, не торопясь, изготовил еще одно приспособление для спуска — страховочное. Ломы он связал вместе, чтобы не покатились. Затем, повесив на шею фонарь и заткнув за пояс небольшое кайло, которым пользуются каменщики, повторил путь вниз.
Первое, что он сделал, зависнув над поверхностью воды — это посветил не в дыру, а вниз. Вода оказалась прозрачной, луч света, слабый оттого, что отражался от ее поверхности, скользнув по каменной кладке, до дна не достал, но от того, что он увидел, у него закружилась голова.
Он направил свет в отверстие. Голова перестала кружиться, зато глаза полезли на лоб. Это не была каверна в земле. Это был склеп. В котором рядышком стояли два гроба.
Почти не пользуясь кайлом, он расшатал и сбросил в воду два камня, стараясь не думать о том, как они, переворачиваясь, падают на черт знает какую глубину. В образовавшееся отверстие уже можно было пролезть, и он пролез, не выпуская из рук веревки, осторожно принюхиваясь и готовый выскочить назад. Но никаких запахов не было, воздух в склепе оказался хотя и затхловатым, но даже не слишком сырым, видимо, камень выпал не так уж давно.
Он присел на корточки, справляясь с дыханием и внимательно осматривая пол, стены и потолок. Пол был выложен плитами, стены сходились сводами серого камня — здесь явно чувствовалась та же рука, что строила подвал. В центре, похоже, можно было выровняться в полный или почти в полный рост, пол был метра четыре на четыре, кроме гробов в помещении ничего не было.
Время шло, а он сидел и сидел у пролома, пытаясь понять, хочется ему или не хочется приближаться к этим гробам. Приключение и так уже зашло слишком далеко, и он раздумывал, стоит ли идти еще дальше. Он не был ни так наивен, ни так прост, чтобы запросто заглядывать за крышку гроба — для этого должны были существовать веские основания. И он искал таких оснований. В конце концов он сказал себе так: “Чего тебе бояться, ты мертв и уже в аду. Что ты из себя целку строишь, ты — убийца и мародер? Тебе нечего терять, пойди и обворуй этих мертвых, если у них есть, что украсть”. После этого он сплюнул на пол и подошел к гробам.
Один из них был прост и очень стар, собственно, дубовая колода. Но в древнем, черном дереве блестели желтые гвозди, без тени окисла — золото. Второй гроб был из серого железа и похож на египетский саркофаг. На нем было два откидных замка, как на оружейном ящике. Гробозор открыл замки, но крышка оказалась надвинутой на специальный, уплотняющий паз и пришлось поддеть ее кайлом прежде, чем она поддалась. Длинно проскрипели петли.
В гробу лежала мумия, до груди укрытая черным. К черному серебряной булавкой была приколота ссохшаяся фуражка с серебряным черепом на околыше. Серебряные молнии поблескивали в петлицах мундира, подпирающих костистую челюсть мертвеца, на голове сохранилась кожа и рыжеватые волосы.
Он потянул за тулью фуражки и черное тяжело приподнялось вместе с ней, выползли погоны — тело было укрыто форменным кожаным плащом. Он с усилием сдвинул негнущиеся складки к ногам в высоких сапогах. Руки мертвеца были не сложены на груди, а вытянуты вдоль тела. Возле правой, украшенной перстнем с мертвой головой, лежала книга. Возле левой, затянутой в перчатку — серебряная фляжка. Гробозор расхохотался. Дико звучал его смех в склепе, но он не мог остановиться и, сотрясаясь, взял фляжку из руки мертвеца — помянуть. Покойник не обманул — фляжка оказалась тяжелой. Он открутил колпачок, под которым оказался еще один. Он открутил его и покачал головой — горлышко было запечатано стеклянной, плотно притертой пробкой. Он вынул пробку и понюхал содержимое — пахло, как старый коньяк. Он капнул на ладонь — оно и выглядело, как коньяк. Он медленно улыбнулся и опрокинул фляжку в рот.

Глава 6

…в горло проникла обжигающая струя, и он дико вскинулся, хватая себя за грудь, надсадно кашляя. Какой-то здоровенный, бритоголовый детина отшатнулся в сторону, роняя спирт из кружки, — Тихо ты! Ожил, в бога твоего душу мать! — Все еще кашляя, он сфокусировал зрение, — да это же Герман. Он с трудом сел и оглянулся. Вокруг скалились радостные лица — Сашка, Янко, Киря и Петр.
— Где я?
— Дома, в окопе, где ж еще? — заржал Герман. — На-ка, хлебни еще.
Он принял кружку и задержал ее в руке.
— Что случилось?
— Вот что случилось, — Герман ткнул грязным пальцем в сторону, там весело полыхал коттеджик со съехавшей черепичной крышей. — Х…й нас туда занес, сидели бы дома, так ничего бы и не случилось.
Сквозь бредятину о каких-то замках, гробах и склепах начали проступать реалии сегодняшнего утра. Они замерзли за ночь, как собаки, и вошли в брошенный дом, чтобы погреться и пошарить по кладовкам. Нашарили банку маринованных огурцов, водка была с собой. Сели, разлили — и больше он ничего не помнил.
— Гранату в окошко кинули, — сказал Киря. — Ну-ка, вставай, — Киря подошел и взял его под руку. — Вставай, вставай, — они выровнялись в окопе. — Вон он лежит, умелец, — метрах в двадцати из кустов торчали худые джинсовые ноги в армейских ботинках. — Видишь? Вот он и кинул. А граната выкатилась в дверь и там взорвалась, за стенкой. Нам ничего, а тебе кирпич на башку выпал.
Только тут он почувствовал, что голова побаливает, а волосы и кожу за ухом стянуло подсыхающей кровью.
— Репа у тебя крепкая, — одобрительно заметил Янко.
— Да ты пей, пей, — встрял Сашка, — а то мы тут с горя обрадовались, — он ухмыльнулся, — да и помянули по быстрому, на всякий случай.
— Во! — Петро поднял с земли пустую бутылку из-под палинки. — А не надо мертвым прикидываться.
Все радостно заржали. Он вспомнил про кружку в руке и выпил ее до дна, не почувствовав вкуса.
Вечером того же дня их перекинули куда-то в предгорье. Всю ночь они тряслись в грузовиках, а утром, прямо с колес, вступили в бой за пропыленное, провонявшее гарью, белокаменное и красночерепичное местечко, из которого их вышибли к вечеру. Отступая, они оказались на краю горной деревушки, в древней каменной башне, охраняющей крутую дорогу и, выставив часовых, провалились в сон.
На рассвете, когда пришло его время дежурить, он, сидя на плоской крыше башни с чашкой кофе в руке и гекклеркоховской снайперкой на коленях, первым увидел три джипа, ползущие по дороге. К счастью, это оказались свои. В последовавшей затем безалаберной пьянке он познакомился с немолодым, невысоким мужчиной с шапкой седых волос, квадратной челюстью и в квадратных очках, который оказался то ли русскоязычным писателем, то ли франкоговорящим журналистом из Парижа, вольно путешествующим с одним из сербских командиров. В каком-то из перекуров между огромным количеством жареного мяса, запиваемого огромным количеством самопальной палинки, объятиями и разговорами на литературные темы, пересыпаемыми зверским матом, он отдал этому деятелю рукопись своего романа о войне, написанную на смеси русского, украинского и английского языков, которую давно уже и бесполезно таскал в своем ранце. Да и забыл об этом.
Фиеста, продлившись до утра, закончилась отъездом кортежа, а к концу суток в результате боя, последовавшего через час после того, как пыль улеглась за последней машиной, башня и деревушка превратились в развалины, под которыми остались лежать Киря, Янко и Петр, нескольким оставшимся в живых, включая Андрея и Германа, волокущих на плечах раненного Сашку, удалось уйти под покровом темноты.
После этого, ненадолго задерживаясь на временных позициях, они уже неуклонно откатывались к границам Великой Сербии, в Боснии делать становилось нечего — туда вошли войска НАТО, американские самолеты бомбили Белград.
В белградском госпитале, где он долечивался от контузии и ранения в голову, его настигло письмо его франко-русского собутыльника, переданное через третьи руки. Собутыльник издал его роман. Собутыльник имел для него деньги и приглашал в Париж.
Париж, как и любой другой город в мире — это праздник, который всегда с тобой, пока с тобой деньги, превращающие любой город в Париж. Деньги были. А второй роман, принесший ему широкую известность в узких кругах русскоязычного андеграунда, открыл кредит и двери в местную тусовку, вскоре он выписал к себе Германа, Сашка не захотел, Сашка уехал к себе в Питер.
Разгуливая по улицам Парижа, подшофе и под руку с одной из парижских веселых и не сволочных проституток, он думал иногда о том, что русская эмигрантская ностальгия — это не более, чем хлебная тема для эмигрантских и неэмигрантских писателей. О чем ностальгировать? Настоящий русский ностальгирует только по деньгам. Он зарабатывал себе на рюмку абсента, живописуя ужасы балканской войны с легким присмаком садомазохизма, ничуть не стыдился этого, был вполне счастлив и уверен, что Киря, Янко и Петр его вполне одобрили бы, как одобрял его Герман. Если этот мир зарабатывает на крови невинных, почему не преобразовать кровь в чернила для богатых и жирных, а чернила — в рюмку абсента для скромного ветерана Косовской битвы? Деньги давались легко, и он часто вспоминал великого Пикассо, говорившего, что искусство — это самый безопасный способ дурачить мошенников.
После третьей книги, которая была переведена на французский, он купил небольшой домик с виноградником неподалеку от Тулузы и начал делать то, о чем мечтал всю жизнь — романы и коньяк. И то и другое лилось рекой, отгородившей его от суетной жизни, чему немало способствовал брат Герман, исполнявший обязанности Харона, винокура и виночерпия.
Однажды он спустился в подвал, чтобы в одиночестве приобщиться к тайне трехлетнего бочонка, а заодно и отпраздновать завершение седьмого романа. С осторожностью манипулируя медным краником, он уронил янтарную каплю в ладонь, растер ее, обнюхал и с наслаждением слизнул. Затем сцедил в протертый до воздушной прозрачности стаканчик правильную дозу, погрел ее в руке и опрокинул ее в рот.
Почему-то потемнело и поплыло в глазах, он взмахнул рукой, цепляясь за воздух…

Глава 7

…И оказался стоящим в склепе с фляжкой в руке над раскрытым гробом. Он отшатнулся было под напором реальности, но ее ветер быстро выдувал остатки наваждения, которое таяло, как дым, за его спиной и через несколько мгновений он уже почти ничего не помнил.
Снадобье отнюдь не вызвало негативных физиологических последствий, скорее, наоборот, он чувствовал себя взбодрившимся, как после чашки крепкого кофе, а пережитый фантастический опыт, утратив предметность, плавно вписался в структуру бытия, как увиденный сон и не более того. И, уложив в широкий карман куртки заботливо запечатанную фляжку, он спокойно взял из гроба книгу мертвеца, возобновляя прерванные исследования.
На очень краткий миг структура реальности вновь стала зыбкой, смешавшись с образами сна, когда он увидел на обложке красную букву “А” в круге, но в следующее мгновение символ врос в плоть бытия, становясь просто рисунком на коричневой коже. Он мельком пролистал страницы, исписанные готическими буквами, и положил книгу в свободный карман, ее следовало рассмотреть при более ярком свете, а изъятие ценностей следовало продолжить.
Бестрепетной рукой он снял перстень, легко соскользнувший с иссохшего пальца мумии и легко скользнувший на средний палец его правой руки — мертвая голова оскалилась серебряными зубами, он ухмыльнулся в ответ, мгновенно испытав иссушающее веселие сердца, как перед зрачком автомата.
Не слишком церемонясь, но и без хамской спешки, он расстегнул пряжку и, приподняв тело, вытащил из-под него широкий ремень с тяжелой кобурой и кинжалом в черных ножнах, а затем надел на себя — это был честный трофей, оружие с того света, взятое в сражении со страхом и сомнением, экипировка для похода в Валгаллу.
Он тщательно укрыл мертвеца плащом, опустил крышку гроба и шагнул к пролому в стене — без тени сомнения он знал, что старик, лежащий в дубовой колоде, может и будет ждать.
Присев перед проломом, он ощутил мимолетное и странное чувство зависания в пространстве, с пальцами ног, прижатыми ко лбу, но оно тут же прошло, и он повис на веревке, подтягиваясь к уходящему свету дня.
День ушел не слишком далеко, солнце янтарным пауком запуталось в хвое сосен, но еще не скатилось за горизонт, длинная тень двигалась впереди и вошла внутрь прежде, чем он переступил порог замка.
Не желая включать чудовищную Данилову люстру, он засветил канделябр и, выложив на стол добычу, сел рядом в кресле с бокалом коньяку в руке, опыт истекающего дня требовал углубленного размышления.
С чем он столкнулся? Что проникло в его жизнь или во что проникла его жизнь, нисходя в своем течении из ниоткуда в никуда? Он вынул клинок из ножен, как бы извлекая тайну, в надежде прочесть на лезвии руны судьбы. И руны были, но прочесть он их не смог. Зато значение серебряных символов на черной рукояти было очевидным, череп и кости — Смерть, сдвоенные молнии — Сила, знак бога Тора и орденский герб СС. Слегка изогнутое лезвие имело одностороннюю заточку, но рукоять была симметричной, с двойной, кинжальной гардой. Он вдвинул в ножны нож, а кобуру придвинул — клинок тревожил, был слишком хищным, чтобы держать его открытым — и с легким треском приоткрылась кобура. Он потянул за рубчатую рукоять и, вынув парабеллум, застыл с открытым ртом. В этой штуке была мощь. В ней было совершенство. В ней была мрачная, угрожающая красота. Никто не создал ничего лучшего с тех пор, как человек научился использовать порох для убийства.
Что-то подтолкнуло его сдвинуть предохранитель. Не желая проверять состояние оружия, как бы играя с ослабленным вариантом русской рулетки, он направил ствол в пасть камина и нажал курок. Грохнул выстрел, в камине взвилось облачко пепла — оружие оказалось вечным, из него можно было стрелять в ангелов Апокалипсиса. Тем не менее, разрядив и разобрав, он промыл его в коньяке, смазал механизм и, заменив патрон из магазина в кобуре, вновь привел в боевое состояние — просто для собственного удовольствия. А затем, не пряча в кобуру, чтобы не снизить удовольствие от его присутствия, он положил пистолет на стол и взял в руки книгу.
На первой странице была изображена собака, причем так, как ее изображают в учебниках — каждая часть тела выделена и помечена особым значком. Не будучи знатоком немецкого языка, он все же был филологом-германистом и надеялся разобрать общий смысл текста. Но, вопреки ожиданиям, текст оказался написанным по-латински, острыми готическими буквами. С трудом продравшись сквозь несколько страниц полузабытой латыни, он, наконец, с удивлением понял, что речь идет о виноделии. Сомнений быть не могло, слова “виноград”, “вино”, “виноградная гроздь”, “виноградник”, “виноградная давильня” повторялись множество раз в сочетании со словами “месяц”, “луна”, “почва”, “кувшин”, “навоз”, “возделывать”, “серп” и другими сельскохозяйственными терминами.
Усмехнувшись, он откинулся на спинку кресла. Что это было? Черный юмор черных СС? Что могло быть более гротескным, чем справочник по виноградарству в гробу у эсэсовского офицера? И причем здесь собака? Вдруг пропел телефон. Совсем забыв об этой связи с окружающим миром, он вскочил в поисках аппарата и наконец обнаружил его лежащим на газовой плите.
— Алло.
— Привет, старик! Бакула еще не выпил твою кровь?
— Он отравится.
— Не сомневаюсь, — Данила хохотнул. — Как дела?
— Нормально, контора пишет.
— Ты уже начал роман? — оживился Данила.
— Начал. И мне понадобилась кое-какая литература, латинский словарь.
— Это зачем?
— Как зачем? Средние века, готика.
— Ну, тогда ладно. Привезу, пока погода стоит.
— Привези, привези. И лучше несколько и латинско-русских, желательно, академические издания поищи.
— Ты что, Вульгату задумал писать?
— Не Вульгату. Но ты же хочешь получить добротный роман, а не фуфло?
— Не хочу фуфла. Будут словари, сам приеду или пришлю кого-нибудь. Что еще?
— Да ничего вроде.
— Ну, тогда держи оборону. Пока?
— Пока.
Отключив связь, он вернулся в кресло и снова взялся за книгу. Он не был экспертом, но, похоже, она была из пергамента и написана вручную, каллиграфическими, ровными строчками, без всяких виньеток. Листая страницы, он обнаружил множество рисунков зверей, птиц и людей, не имеющих по его разумению никакого отношения к виноградарству. Один рисунок привлек его внимание — голая и лысая женщина, сидящая с поднятыми ногами на троне, обеими руками раздвигая влагалище. Весь рисунок был испещрен непонятными значками, над головой женщины изображены солнце и луна, а у ног — сложный символ, в котором угадывались наложенные друг на друга октаэдр, куб, восьмиугольная звезда, треугольник и свастика.
Чем бы ни являлась эта книга — она была очевидно зашифрованной, а чтобы приблизиться к первому уровню смысла, следовало, как минимум, разобрать латинский текст. Он усмехнулся, словно в старину хранили секреты виноделия. Может быть, того виноделия, квинтэссенции которого он так храбро хлебнул? Отложив книгу, он взял в руки серебряную фляжку, раздумывая, а не повторить ли эксперимент? Но по трезвому размышлению решил воздержаться — сильный галлюциноген, который явно содержался в этом снадобье, все еще присутствовал в его крови, а он понятия не имел о предельно допустимой дозе и полагал, что время для путешествия в один конец еще не наступило. Рассматривая ювелирно выполненный сосуд, он повернул его стороной и увидел то, чего не заметил в полумраке склепа — буква “А” в круге была изображена и на нем. Он отставил фляжку и встал, направляясь к более современному сосуду с менее опасным зельем — хватит головоломок, голова еще пригодится, чтобы ломать печати старых тайн.

Глава 8

Только человек из города, обитатель блочной пятиэтажки способен оценить всю прелесть пробуждения не совместно с человеческим муравейником, под шум машин, лязг троллейбусных дверей и хрюканье унитаза за стенкой, а частным образом и в горной тиши, не нарушаемой воплем будильника, призывающего к рабскому труду. Нет ничего страшнее наемного рабства, отравляющего кровь тысячами серых утр, занятых у жизни безвозвратно в обмен на кусок хлеба и право перейти в следующее, наемное утро. О, великие утописты человечества, певшие счастье свободного труда — ваши голоса утонули в грохоте будильника. О, Коммунизм! Где заблудился ты, по каким дорогам бродишь с нищенской сумой, полной несбыточных обещаний? Доколе будешь ты, о, Капитал, испытывать терпение наше? — Доколе надо, дотоле и буду, — ответил он вслух за Капитал, спрыгивая с дивана. День начинался великолепно. Любой день начинается великолепно, если ты сам выбираешь себе работу и если не перепил вчера и не кончил плохо.
Сегодня он решил начать перенос романа на бумагу, а утро отдать переносу мусора на задний двор — обязательства, взятые на себя без принуждения — священны, если хорошо оплачиваются.
Полюбовавшись восходом солнца с чашкой кофе в руке и отметив, что уже подмораживает, он отправился в подвал, где работал всю первую половину дня, не позволяя себе думать ни о чем, что касалось колодца. Он знал, что тайна либо выведет его на новый уровень бытия, либо расплавит его мозги, а потому нагружал мышцы, разгружая нервную систему в предчувствии будущих перегрузок.
“Человек, который проживает жизнь, подобно растению, чтобы бросить семя и уйти в землю — есть трава. Человек, который проживает жизнь в уверенности, что он есть тело, сражаясь с другими телами и в ужасе перед смертью тела — есть демон. Человек, который проживает жизнь, смиренно удовлетворяя потребы тела и не ведая о смерти, подобно животному — есть жертвенное животное”.
Так начал он роман.
“Как вверху, так и внизу. Каждый человек — это звезда. В небе звезды ходят по путям своим, не пересекаясь с другими звездами, пока сильны. Если звезда теряет силу, то сходит с пути своего и сталкивается с другой звездой или прекращает движение, останавливается на пути своем и угасает. Небо отражается адом на Земле, где демоны умирают мучительной смертью, топча траву и питаясь животными, чтобы снова родиться и повторить круг, а немногие человеки стоят на вершинах духа, между Небом и Землей. Как вверху, так и внизу. Каждая звезда — это ангел небесный в неисчислимой рати Небес, это Силы, Престолы и Власти в иерархии иерархий и несметной иерархии Всевышнего. Когда в гармонию Вселенной вошел грех и ангелы стали сражаться друг с другом, то, пребывая на Небе, они начали падать сквозь Сферы Небес, оставляя свое присутствие в каждой из них, ибо нет Времени на Небесах. Они теряли блеск, пока не стали плотью в Восьмой Сфере Земли, пребывая Везде, ибо нет ни прошлого, ни будущего, ни верха, ни низа, ни спереди, ни сзади, но все пребывает в точке Здесь и Сейчас — в уме Всевышнего. Человек из праха — это ангел небесный, наказуемый по воле Всевышнего, по мере греха своего и в соответствии с местом в небесной иерархии — как трава, как демон или как животное. Но нет ни греха, ни воздаяния, ни порока, ни святости — ибо ничего не происходит вне воли Всевышнего, которую не дано знать ни человекам, ни ангелам. Каждый человек — это ангел, каждый ангел — это звезда, каждая звезда — это дух, пребывающий во Всевышнем и не имеющий отдельного существования. Война идет по воле Всевышнего. Цель Войны — Совершенство. Цель Совершенства недоступна никому, кроме Того, Кто Сам есть Совершенство. Не было Святости до того, как явился Порок. Они нуждаются друг в друге, чтобы существовать, а их существование есть Творение, стремящееся к Совершенству. Совершенствование в Добре или во Зле — это единый путь ко Всевышнему, двойственность которого иллюзорна. Истинный Грех — это нежелание совершенствоваться, отказ следовать воле Всевышнего. Он удерживает человека в аду — в состоянии травы, демона или животного. Воистину греховен тот, кто не желает идти ни по какому пути, воистину велики его мучения, его волочит потоком жизни, его бьет о камни и скалы, враги одолевают его, ядовитые гады язвят его тело — это Господь, в неисповедимой благости Своей, дарует ему испытания, чтобы наставить на путь. Долг человека, которому Господь открыл истину — это помочь ближнему своему, ибо никто не может освободиться в одиночку и тот, кто остановился наедине с гордыней своей, с великим трудом взобравшись на вершину духа, будет сброшен вниз рукою Господа и повторит свой путь снова и снова. Возлюби ближнего своего, отдай ему последнюю рубашку, омой его ноги. Или возненавидь ближнего своего, ограбь его, сорви плоть с его костей — и то и другое твоей рукой творит Господь, дабы вразумить одного — добром, другого — злом. Но будь последователен, следуя по пути, а не стой посредине, творя одной рукой — благо, а другой — зло, по своему разумению, ибо не тебе решать, что есть — зло, а что — благо”.
Он отбросил перо и ошеломленно уставился на написанное. Он не собирался писать ничего подобного, задумка была совершенно иной. Откуда это взялось? Какая это, к черту, готика и какой турист будет читать такую белиберду? Он просмотрел текст, потом медленно перечитал еще раз и, неуверенно усмехаясь, откинулся на спинку кресла — неожиданно ему понравилось. Что-то в этом было. Разумеется, не было ни грана философского смысла в этой псевдооккультной и небезопасной игре философскими категориями. Но взяв на выбор любой отрывок из Фихте или Сенеки или продравшись сквозь дебри Кьеркегора, легко можно было обнаружить, что на выходе они имеют — пшик. Пшика на выходе не имела философия Ницше, на выходе она имела — взрыв. Потому что старина Ницше, будучи филологом, а не философом, сумел довести давление идей в русле своей великолепной прозы до такого эмоционального уровня, что оно выстрелило философским камнем и пробило изрядную брешь в здании тогдашней цивилизации, несмотря на общеизвестное безумие самого автора. Форма, приближаясь к совершенству, становится содержанием. Смысл, сам по себе, не имеет никакого смысла, смыслом может послужить все, что угодно. Из пушки можно выстрелить даже дерьмом — и получить весомый результат. Марксисты не грызли гранит марксова “Капитала”, который можно взять только динамитом. Поэтическая строчка из “Песни песней” коммунистов, — “Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма”, — вот что швырнуло кирпич “Капитала” в витрину буржуазного благополучия.
Текст, появившийся неизвестно как и теперь лежащий перед ним, мог иметь свой смысл именно в своей псевдорациональной бессмыслице, как заклинание, вводящее в сумеречную зону готического романа. “Не заклинить бы самого себя”, — усмехнулся он, раздумывая о том, из каких темных углов подсознания выполз этот змеиный кадуцей черно-белых понятий, и понятия не имея, как набросить на него одежки бульварного “ужастика”. Но, утешив себя тем, что писать плохо намного легче, чем писать хорошо, он решил прерваться на чашку чая. Чай плавно перетек в рагу из баранины, рагу потребовало рюмки коньяку, окончательно залившей творческий огонь и через пару часов он сидел у порога, подобно подсолнуху, подставляя лицо лучам заходящего солнца и бездумно предаваясь растительным удовольствиям сытой плоти. Но демон, живший в его сердце, снова свистнул бичом и погнал его по кругу, как лошадь на корде. В сумерках он вернулся в дом и, не зажигая света, опустился в кресло, глядя на четыре предмета, ждущие на алтарной плоскости стола — книгу, пистолет, нож и серебряную фляжку. Жертвенное животное скулило в нем, желая вернуться к лопате и простым радостям простого труда, трава дрожала, почуяв холод иного пространства, а демон хлестал бичом, загоняя обоих во вход, образуемый магическим тетрактисом. Человек протянул руку и взял серебряный фиал — как ключ от двери в тайну.
В этот раз эликсир имел ночной аромат цветов, увядающих под луной на кладбищенских могилах.

Глава 9

“Дух свободен, вечен и витает над водами. Долг, ответственность за исполнение долга и вина, возникающая в результате их взаимодействия — вот три звена в цепи рабства, которой человек прикован к другому человеку, а через него — к другим людям, а через других людей — к миру. Скованные попарно и все вместе, как рабы на галере, люди двигают мир людей в его бессмысленном плавании по водам пространства и времени. Виновны все, ибо нет такого долга, который можно исполнить до конца. Ибо в начале каждой жизни стоит Смерть, отменяющая все возможности. Виновна мать, дающая жизнь ребенку, ибо знает, что он умрет. Виновен сын, ибо знает, что не накормит мать, чье горло сжимает рука Смерти. О, если бы люди знали, что Жизнь и Смерть ничего не должны друг другу, и все цепи рабства куются на наковальне основного неведения! Но кто же тот, кто виновен более всех, являясь источником вины? Это тот, кто использует наковальню основного невежества, чтобы из трех звеньев рабства молотом лжи выковать бесконечную цепь, подобно бесчестному ростовщику, обманом умножающему долг. Это тот, кто впервые сказал другому человеку: “Ты должен”! Это он придумал бога-ростовщика, дающего жизнь под проценты, это он придумал религию, обслуживающую бога-ростовщика, это он придумал Закон, обслуживающий религию. Это он ответственен за страх смерти, возникающий из невозможности выплатить проценты богу-ростовщику за жизнь взаймы. Это он ответственен за страх перед жизнью, возникающий из страха смерти. Это он превратил Любовь — в брак и отбраковал все, что делает человека свободным. Кто есть Он — Отец Лжи, Ловец душ и Палач рода человеческого? Он есть Цепь и Огонь, расплавляющий Цепь, Он есть Нужда Духа, ибо дух свободен, вечен и несокрушим и, пребывая в Вечности, не нуждается в совершенствовании, Он есть Узилище Духа — ибо пребывая в состоянии травы, животного или демона, дух вынужден бороться, чтобы прорасти, Он есть Пастырь Нищих Духом и Бич Божий, истязающий человечество, дабы вынудить его сражаться за совершенство. Любовь Господа есть ненависть, ибо любовь к праху удерживает прах в состоянии праха. По воле Господа все живое воюет между собой, подталкивая друг друга к совершенству. Трава воюет с травой за место под солнцем, и ангелы сражаются друг с другом, чтобы не остановилась Машина Войны, ибо Мир — есть Печать Зла и Вечное Проклятие Господа на не приемлющих Волю Его”.
Вот, что было написано на листе бумаги, который он взял в руки следующим утром. В этот раз уже не было чувства, будто бы текст упал с неба, он достаточно отчетливо помнил, как выматывал из себя вчера нить мысли и в желтом свете канделябра укладывал ее на бумагу, но некоторое ощущение ирреальности имело место. В этот раз результат воздействия снадобья оказался иным, судя по всему, оно обладало свойством извлекать наружу именно то, что являясь значительным на данный момент, ближе всего находилось к поверхности сознания — так как это происходит во сне. В прошлый раз это было воспоминание о войне, развернувшееся в картину виртуальной жизни, в этот — впечатление от предыдущего, им самим написанного пассажа. Различие заключалось в том, что в первый раз добыча была извлечена через центр воображения, а во второй — через центр речи.
В свете дня мистика, взятая в рамки логического мышления и обложенная кирпичами слов, перестала быть мистикой и, усмехаясь собственной способности рационализировать иррациональное, он приступил к завтраку — плоть звала, вторым после тяги к отвлеченному умствованию последствием радости свободного труда и пребывания на горных высотах явился хороший утренний аппетит.
Умяв два мощных бутерброда и запив их чудесным китайским чаем, он убрал в рюкзак от греха подальше свои драгоценности и, спрятав в карман перстень, чтобы не мешал, отправился в подвал, где работал в поте лица, пока, около полудня, выволакивая очередную тачку, не столкнулся нос к носу с Данилой.
— Пришлось потрудиться, — внушительно сказал Данила, выкладывая из сумки пару увесистых словарей, когда, обменявшись приветствиями, они пошли в дом и сели за стол, чтобы выпить по чашке кофе. — Не так уж просто в наши дни найти хороший латинско-русский словарь. Надеюсь, твою будущую рукопись не придется переводить с латинского.
— Не придется, — усмехнулся Андрей. — Но латынь придаст ей многозначительности. Слушай, а ты не можешь рассказать мне поподробней, что тут делали эсэсовцы?
— Ну… что делали, — Данила почесал шею под окладистой купеческой бородой. — У нацистов была идея реанимировать Бурги, ну, такие средневековые братства, Бургундия, помнишь? Они хотели создать по всему миру идеальные эсэсовские государства и с их помощью управлять миром.
— А причем тут средневековые братства?
— Ну, они считали, что Бурги и были такими государствами.
— А чем они были на самом деле?
— А никто толком и не знает. Давно это было. Так вот, они стали организовывать центры, в которых тренировали элиту для будущих государств. Такие центры тоже назывались Бургами. Один из таких центров был здесь.
— И что они здесь делали?
— Да что ты ко мне привязался? — вдруг возмутился Данила. — Откуда я могу знать? Если даже историки нацизма ни черта не знают? Я тебя уже просил и еще раз прошу — пиши про Бакулу, не приплетай сюда войну.
— Хорошо, хорошо, успокойся.
— Я спокоен, — все еще кипятился Данила. — Но мои строители… — он внезапно замолчал и снова зачесался. — Ладно. Они нашли здесь штук тридцать человеческих черепов, вмурованных в стену, понимаешь? И мне пришлось увеличить сумму контракта на следующий год, чтобы не трепались, на хрена мне здесь какой-нибудь драный мемориал, понимаешь? Хорошо еще, что они не местные, а местные что-то помнят, на эту драную лесопилку людей возили черт знает откуда, а как перестали возить, так она и захирела и пустая стоит, уже лет двадцать как, никто не хотел здесь работать. Здесь тебе не город, Андрюха, здесь горы, здесь другое мышление, и я не хочу, чтобы это мышление испортило мне бизнес, никто не будет жить в отеле, где в стенках настоящие черепа, а не пластиковые. Ты думаешь, мне нужен сторож, чтобы сторожить мое барахло? Да сюда и так никто не ходит! Я хочу, чтобы здесь жил живой человек, чтобы свет горел, дым шел, чтобы было видно, что это — жилой дом, а не кладбище. Я большие надежды возлагаю на твою книжку, Андрюха, я хочу, чтобы ты навалил на этот Бург как можно больше средневекового дерьма, чтобы воняло за версту, чтобы и духу эсэсовского не осталось. Ты меня понимаешь?
— Понимаю.
— Ф-ф-у, ну и хорошо, ну и ладно. А раз понимаешь, — Данила ухмыльнулся. — Так вот тебе в подарок кое-что, — он извлек из сумки бутылку абсента. — Не французский, во Франции настоящего уже не делают, настоящая Швейцария.
“Да что же это такое?” — подумал Андрей: на плоской бутылке был изображен череп и скрещенные кости.

Глава 10

После того, как Данила отчалил, он с нетерпением принялся за перевод книги, и часа через три напряженной работы с удивлением понял, что речь в ней идет не о селекции винограда, а о селекции человека. Причем не в сослагательном наклонении и не в виде рекомендаций, а как о факте, имевшем место в некие отдаленнейшие от времени написания книги времена, и не столько в виде изложения предмета, а как история предмета. Он не был специалистом и не мог определить возраст книги с достоверностью, но пергамент свидетельствовал о том, что этот возраст исчисляется столетиями, а ненормированный язык, весьма отличный от классической латыни, позволял отнести его к первым векам христианской эры, когда церковная латынь еще не сформировалась. В тексте были слова и целые вставки на греческом языке, и теперь приходилось только сожалеть, что он не заметил их сразу и не заказал соответствующие словари. Впрочем, никакие словари не помогли бы ему разобраться, если бы не множество сопровождающих текст и очень натуралистичных рисунков. Словом “вино” здесь обозначалась кровь, в смысле — “носитель наследственных признаков”, “виноградная гроздь” обозначала группу людей, семью, “виноградник” — человечество. Слова “винная бочка”, “кувшин”, означали расы и народы, а “виноградное точило” — войну и некий алхимический процесс превращения чего-то во что-то. На одном из рисунков было изображено существо, похожее на сатира, пляшущее в чане с виноградом, держа в руке серп. Из отверстия внизу чана вытекал на землю сок и из земли вырастали некие химерические растения. Справа от рисунка имелась надпись: “черный и красный огонь” и три слова, похожих на греческие, но записанные латинскими буквами: “зипетах-ашаршиматум-абраксас”. Другой рисунок изображал человека с отрубленной головой и собаку, лижущую кровь из его шеи.
Разумеется, он был еще очень далек от расшифровки текста, если вообще в состоянии ее осилить, но осознать наличие второго смыслового уровня — уже являлось значительным достижением. Он был достаточно опытным переводчиком, и вчитываясь, вдумываясь, вскоре ощутил знакомое чувство проникновения во плоть написанного, когда значение незнакомых слов начинает постигаться интуитивно, а мышление, минуя стадию интерпретации, переходит на язык оригинала. Он все реже и реже пользовался словарем, рисунки становились четче, пропитываясь смыслом, подобно проявляемым фотографиям, он забыл о еде и питье, прерываясь только, чтобы поменять свечи в канделябре, а когда в окнах забрезжил рассвет, в его сознании забрезжило понимание того, с чем он, собственно, имеет дело.
В некие, очень отдаленные, времена человек был двуполым животным среди других животных. Некое событие послужило разделению полов, но как печать, мужчина сохранил признаки женского пола — соски, а женщина — признак мужского пола — клитор. Единая цепь, связующая все живое, еще не прервалась тогда, и люди могли иметь потомство от животных. По некоторой причине такое потомство могло происходить только через женщину — мужчина не мог оплодотворить животное. Но мог оплодотворить полуживотное, происходящее от женщины. Таким образом они наплодили химерических существ, населивших Землю. В книге тот период назывался “грехом разума лишенных” и утверждалось, что тайна отношения к женщине, как к бесовскому существу, сокрыта в том периоде. Затем некое событие дало человеку разум, и потомство начало воевать, используя разум, как оружие. Причиной войны послужило отсутствие других источников питания, кроме тела другого животного. В ходе войны доминантные позиции оказались за теми, кто оптимально сочетал в себе разумность и хищность. Остальные вынуждены были спасаться, осваивая самые непригодные для жизни территории планеты. В книге указывалось, что центром расселения был Северный Полюс — Рай. В то время разные линии химер, в разной степени сочетавшие разумность и животность, все дальше отходили от основного ствола, вверх или вниз. В первом случае они постепенно становились человеком разумным. Во втором — гибли, уничтожались или деградировали, снова превращаясь в животных. В книге утверждалось, что обезьяны и медведи являются такими химерами. Человек разумный — это тоже химера, но далеко не закончившая свое развитие. Став Человеком Разумным и пребывая в этом состоянии гигантские периоды времени, несоизмеримые с тем, что человек называет историей, человек осознал положение вещей. Он научился использовать машину ума для изучения и совершенствования самой машины, и начал селекцию самого себя, усиливая угодные качества и ослабляя неугодные. Способ, годный для селекции одного человека разумного, был годен для селекции любого другого человека разумного, а также для любой другой химеры, обладающей разумностью. Со времени разделения полов “разума лишенные” ничем не отличались анатомически от разумного животного и того, что из него выросло — Человека Разумного. Таким образом, селекция шла по линии ментальных признаков, а не физических. Человек Разумный был силен умом и всячески усиливал ум, очищая зеркало ума от наслоений животности. Но доминирование всегда было условием выживания на планете, а разум стал средством выживания. Поэтому, селекционируя себя в направлении Чистого Разума, Человек Разумный селекционировал другие, менее приспособленные разумные существа в направлении Разума Грязного. В книге были использованы в качестве примера собака и волк. Собака защищает человека даже с риском для жизни, а человек может съесть собаку потому, что долг перед человеком сильнее в собаке, чем природный инстинкт самосохранения. Но волк, биологически являясь той же собакой, не позволит себя съесть и не защищает никого, кроме себя самого, потому, что его природа чиста и инстинкты свободны от вмешательства. То, что на нижних ступенях эволюции выражается в межвидовом соперничестве, в разумном сообществе, не имеющем соперников вне сообщества, переходит во внутривидовую войну всех против всех. Для Человека разумного, покончившего с доместикацией менее разумных, такими “всеми” оказались все, кроме него самого — любой другой Человек Разумный. Средство, превращающее волка в собаку и оправдавшее себя при подчинении менее разумных химер, стало применяться в борьбе с себе подобными. Сила носителя Чистого Разума заключалась не в наличии ментальности, которой обладали многие живые существа, а отсутствии эмоций, ослабляющих силу ментальности и присущих всем разумным и неразумным живым существам, кроме Носителя Чистого Разума. Долг, регулирующий отношения доминантности-подчинения между существами одного класса или насильственно вовлеченными в сферу его действия и весь класс вырастающих из него эмоций являлся той разрушительной силой, которая могла быть использована против другого Чистого Разума, так же, как и против волка. Долг, исполняемый на инстинктивном уровне, заставляет птицу кормить птенца, а волка — носить пищу детенышу, при этом слабое существо объективно подчиняет себе сильное и даже птица страдает, если не может исполнить долг. Волк становится собакой через привитый ему инстинкт долга перед человеком, а собака может умереть, если не в состоянии исполнить долг. Чувство долга многократно усиливается в разумном существе через силу разума, и разумные существа уже не по одиночке, как собаки, а толпами и с радостью, как люди, идут на смерть во имя исполнения долга. После гигантского периода борьбы с применением средств неестественного отбора на Земле образовалось три класса разумных существ: враждующие между собой Владыки Огня, люди — интеллектуальные рабы, и полуразумные химеры — пушечное мясо и скот. Состоявшийся симбиоз внутри хрупкого экологического баланса был взорван неким катаклизмом, поименованным в тексте, как “Море Огня”. Как можно было понять, “Море Огня” вызвали сами Владыки Огня, которые заигрались со своими ментальными способностями. После этого мир оказался ввергнутым в хаос, выжившие дичали, смешивались между собой и опускались все ниже и ниже, пока не вернулись в состояние, бывшее после разделения полов и до появления носителей Чистого Разума. Все могло бы повториться сначала, но возник фактор, отменявший все возможности, и о котором ничего не знало одичавшее население планеты — Земле стало угрожать столкновение с Луной. Тогда на Земле появились Боги. Богам было наплевать на человечество, и они не прибыли из заоблачных сфер, они всегда жили здесь и теперь решили бороться за собственное существование, используя человечество в качестве сырья. Насколько оказалось возможным уяснить из смутных намеков в тексте, Боги были той ветвью “разума лишенных”, которые не впали в скотоложство и, сохранив таким образом чистоту, эволюционировали после обретения разума внутри собственной популяции, где и достигли, не имея нужды развивать агрессивность с сопутствующими ей эмоциями, невиданных высот на почве Чистого Разума. Задумка этих великолепных существ состояла в том, чтобы использовать совокупную психическую энергию человечества для удержания Луны на ее орбите, что они и делали в продолжение весьма длительного времени при помощи имевшихся в их распоряжении средств, попутно обучая дикарей всяким гадостям, вроде человеческих жертвоприношений для получения этой самой энергии. Однако регулярно прорежаемое человечество получило возможность интенсивно развиваться в тени этих бесстрастных гигантов, вспоминая прежние наработки и используя их, поэтому, когда Луна все-таки упала им на голову, кое-кто сумел спастись вместе с Богами и выжить рядом с ними, а новая Луна, уловленная Землей после невообразимо длительного периода темных ночей, увидела новую Землю — Боги, утеряв блеск и рост, выползали из пещер совместно с генетически близким населением. Так начался период людей, но никогда ничего и не заканчивалось, поскольку все, что было, продолжало жить в их крови: “разума лишенные”, химеры, носители Разума, Владыки Огня, рабы и Боги. Наступило время, когда кое-кто вспомнил кое-что и принялся наугад химичить с кровью и почвой, давя виноград в винограднике Господнем и прозревая блеск, который выжег глаза не одному поколению его предков. А кое-что и сохранилось с тех страшных времен записанным не только на скрижалях крови и перешло в эти, еще более страшные времена, оплодотворив их идеями, которые не раз уже сжигали мир. А кое-кто, мучимый никогда, ничем, никак неутоляемой жаждой, в бредовом свете канделябра, читал и записывал прочитанное, чтобы кто-то, мучимый неутолимой жаждой совершенства, вчитывался в написанное, пытаясь расшифровать руны собственной крови.

Глава 11

Он проспал, как убитый весь день и проснулся только к вечеру. И только после неспешного завтрака или ужина, накинув куртку и сидя с чашкой чаю под восходящей на лесом луной, позволил себе вернуться мыслями к прочитанному.
Ему удалось одолеть не более четверти книги, собственно — введение в предмет. Но он чувствовал себя настолько переполненным и одновременно истощенным информацией, что почел за благо отставить на время перевод. Вполне возможно, что прочитанное и не произвело бы на него такого впечатления, если бы содержалось в какой-нибудь современной книге, найденной в библиотеке. Но текст обладал авторитетом. Он не являлся тиражированной поделкой, он был аутентичным, возможно, написанным в одном экземпляре, его древность, вне всякого сомнения, уходила в глубину веков. И некий человек, кем бы он ни был, взял эту книгу в последнее путешествие. Все это располагало к серьезному отношению, в той мере, в какой он вообще был способен относиться серьезно к чему бы то ни было, тем более, что по некоторым персональным причинам текст представлялся ему весьма убедительным. В конце концов жизнь имеет только тот смысл, который ты ей придаешь, все другие смыслы других людей ничего не значат перед лицом собственной смерти, и воистину, истинным является то, что ты таковым считаешь, и ничего более.
Он вернулся в дом и положил перед собой лист бумаги.
“…ибо не тебе судить, что есть зло, а что есть благо — так записал Бакула,” — и снова обмакнул перо в чернильницу. — “Вол, искалеченный человеком, живет долгие годы, а бык-производитель живет не больше двух лет. Каждый взрыв наслаждения есть малая смерть, и мужчина приближается к окончательной смерти каждый раз, когда дает жизнь. Человек дает жизнь легко и беспощадно, обрекая свою плоть на муки плоти и так же беспощадно защищает свою плоть от другой плоти смертью. Разве ему судить, что есть зло, а что есть благо? Если в невежестве своем он даже полагает, что берет женщину, тогда как это женщина всегда берет его, отнимая у него жизнь, то как он может судить, что для него хорошо, а что плохо? Что хорошо, а что плохо для других людей? Для мира? Но он всегда судит в страхе быть судимым, он ничего не понял в учении своего Спасителя. Меня осуждают, как злого колдуна, но и боятся, как злого колдуна, а если не боялись бы, то давно распяли, как своего Спасителя. Сила — вот единственная истина, она же есть добро и благо, и спасение. Кто силен — тот добр, ибо ходит по путям своим, не испытывая необходимости творить зло и все, что он делает на пути своем — есть добро. Он — солнце среди людей, и как Солнце, ходит по путям своим, отражаясь и в океане и в луже, сожигая и наделяя жизнью, и никто не смеет сказать ему “нет” ибо никто не встает на пути. Слабость — есть зло и источник зла и всех мерзостей земных. Слабость — это неспособность идти своим путем. А если нет такой способности, то есть необходимость ехать на ком-то другом. И неспособные к силе бредут, опираясь друг на друга, терзая друг друга, ибо каждый стремится переложить свой груз на плечи другого, но и не потерять свое место в очереди, слепые к великолепию мира, где хватит места для всех, бредут они, не зная, зачем этот бред. Слабейшие из слабых, а потому — самые коварные придумали Любовь, чтобы их не выпихнули из очереди, “пожалейте меня”, — кричат они, — “потому, что я жалею других”! Их религия милосердия выстроила свою слабость мира в шеренгу, бредущую по сточной канаве, в которую они превратили мир, и они готовы топтать каждого, кто отказывается поддерживать своей силой их слабость, они клеймят “исчадием тьмы” любого, кто выбрался к свету. Я, Теодор Бакула, совершил Великий Отказ, я нашел в себе силы, чтобы противопоставить себя Религии, Государству, Закону и всей их пастве, я нашел в себе мужество, чтобы невзирая на угрозу костра, взглянуть на Солнце, я тот, кто назвал себя “Пердурабо” — “Я выстою” и выстоял”.
Он отложил “паркер” и встал из-за стола. Текст слишком легко, слишком хорошо ложился на бумагу, а это было не очень хорошо, потому, что он переставал быть текстом романа, предназначенного для читателя, и переходил в фиксированный поток собственного сознания. Следовало прерваться, следовало утратить легкость и приобрести плотность, необходимую для того, чтобы быть понятым.
“Я странник, шаги мои легки, — земля не принимает моих следов. Я иду по дороге, уходящей в небо”, — пропел он по-английски фразу из какой-то песенки Боба Дилана, направляясь к холодильнику, чтобы перекусить — и набрать вес.
Но ни жирная свинина с хлебом, ни старый, добрый, ленивый коньяк отнюдь не сделали его весомым, не придали плотности его мыслям, он чувствовал себя парящим, может быть, это полная луна тянула его вверх, ослабляя гравитацию материальности?
И он стоял под полной луной, подняв лицо к небу, легкий, как облако, легко посмеиваясь над своими тщетными попытками быть рациональным, едва не отрываясь от земли и с замиранием сердца, ощущая близость полета.

Глава 12

Она двигалась через светотень пронизанного луной ночного леса бесшумно, как кошка. Она двигалась быстро, а чтобы двигаться быстро, ей приходилось приседать, нагибаться, отводить в сторону ветви, не останавливаясь ни на мгновение. Она ныряла вниз, поворачивалась спиной, пряча лицо от еловых лап, поднимала вверх руки; кружась в едином ритме, напоминающем танец, пятна лунного света, скользя по ее телу, делали ее похожей на ночного хищника.
Она вырвалась из лап подлеска и сразу присела под ударом лунного света. Впереди простиралась гарь, которую следовало преодолеть броском, не споткнувшись, не напоровшись на острый, как кость, обгорелый сук.
За гарью начинался высокий, строевой лес, там можно будет передвигаться быстрее, там и почва шла под уклон, облегчая бег, но туда еще нужно было добраться.
Она напряглась, готовясь к рывку.
Бранке было восемь лет, когда началась война. Ее отец, мать и двое старших братьев были очень далекими от всякой политики и всякой идейности боснийскими крестьянами. Но необходимость защищать свой дом и свою жизнь заставила их взять в руки оружие. Они не сумели защитить дом, они не сумели спасти мать, которая умерла в холодную зиму от пневмонии, их гнали по их собственной земле, пока с разрозненными и разбитыми отрядами сопротивления они не оказались в Большой Сербии. Но и Маме-Сербии, раздираемой усобицами, было не до своих детей. Отец, потерявший ориентиры, начал пить, путаться с местным ворьем и гулящими бабами и сгинул — не на войне, а от удара ножом в каком-то кабаке. Старший из двух братьев вступил в югославскую армию и погиб от натовской ракеты, охраняя какой-то склад. Средний, с десятилетней Бранкой на руках, мыкался по Белграду, пока ему не удалось втереться в группу беженцев и полулегально, с бумажками вместо документов, они оказались сначала в Румынии, а потом в Чехии. В Чехии был рай, но и здесь нужны были деньги, чтобы жить. Они умели работать на земле, они умели стрелять из автомата — больше ничего они не умели. Сначала, втайне от брата, а потом и с его ведома, одиннадцатилетняя Бранка стала зарабатывать проституцией. Брат скрежетал зубами и выл, принимая от нее деньги в кровь искусанными руками, а потом убил одного из клиентов. Некоторое время они неплохо жили, потроша животы и кошельки богатых бошей, но брату было семнадцать лет, а паспорта не было и, так же, как и Бранка, он состоял на учете в полиции — долго продолжаться это не могло. Он оказался в тюрьме на долгие годы, а Бранка сначала в психиатрической лечебнице, потом — в приюте. И сбежала сразу, как только ее перевели в помещение без решеток — к тому времени она уже была взрослой и сильной женщиной четырнадцати лет.

Глава 13

— У нас тут внизу что-то типа революции, — Данила неуверенно хохотнул. — Правительство свергли на фиг, в Киеве творится черт знает что.
— Кто кого бьет на этот раз? — спросил он, не особенно волнуясь: за последние четырнадцать лет он пережил две революции и две гражданские войны — все его поколение имело очень плохую карму, если ему пришлось жить в такие интересные времена.
— Какие-то желтые бьют каких-то голубых, — ответил Данила. — Или наоборот.
— Во, — вяло удивился Андрей. — Я всегда подозревал, что голубые еще себя покажут.
— Уже показали. Банки денег не возвращают, уже не говоря о кредитах, все рухнуло, в один день.
— Так ты тоже воюешь?
— Да нет, у нас тихо пока. Но магазины уже позакрывались. Возможно, ты со своими харчами будешь теперь самым богатым человеком в округе.
— Не прибедняйся.
— Я не прибедняюсь. Но весь бизнес теперь под вопросом. А может, уже и вопроса нет.
— Не стучи лысиной, Данила. Раньше как-то налаживалось, и сейчас наладится.
— Будем надеяться. Слушай, у тебя хата надежно заперта? Может, съездить, посмотреть?
— Да черт с ней, с хатой, пустая она, голые стены.
— Хорошо тебе, никаких забот.
— Готов с тобой поменяться, хочешь сюда?
— Не-е-е, — Данила хохотнул, — я буду над златом чахнуть.
— Ну-ну, смотри, не зачахни совсем, а то уже щеки на плечах лежат. А вот эти, которые революционеры, они за красных или за белых? Это я к тому, что интересно, кто придет тебя экспроприировать?
Данила помолчал, а потом сказал очень тяжело и серьезно:
— Пусть придут. Я сам их экспроприирую, и тех и других. Я, блин, кровавым потом…
— Да знаю я, Данилка, не ерепенься, я же не комбед. Я просто знать хочу, как мне теперь быть?
— Где есть, там и будь. Я тебе обещал заплатить и заплачу, ты меня знаешь. Провизии у тебя хватает. Если возникнет какой-то форс-мажор — свяжемся и будем действовать по обстоятельствам, не маленькие. И вот еще что. Там в кладовке есть транзистор. Ты найди его и слушай, если батарейки не сдохли, будешь, по крайней мере, знать, если объявят конец света.
— Я его увижу.
— Типун тебе на язык.
— И тебе тоже.
— Спасибо. Ну, пока?
— Пока, — он выключил связь.
Разговор состоялся ранним утром. После ночи, проведенной в полетах во сне и наяву, стоило бы вкусить полноценного сна — без полетов, но он не ощущал такой необходимости, напротив, он ощущал бодрость и прилив утренних сил, а потому принял решение посвятить дневные часы переводу книги с тем, чтобы вечером нормально войти в нормальный режим сна и бодрствования.
Готовя себе скорее по привычке, чем по необходимости утреннюю чашку коже, он еще поразмышлял некоторое время по поводу революции, а потом это совершенно вылетело у него из головы. Терять ему было нечего, даже цепи свои он давно уже сдал на металлолом и пропил, приобретать он ничего не хотел, он сидел на своей горе, как бабочка Лао-Цзы на библейской лилии полевой, вполне всем довольный. Какое ему было дело до каких-то революций?
Темнело теперь уже рано, поэтому, просидев целый день над переводом, он не так уж долго просидел и не так уж сильно устал, в сумерках отложив книгу и откинувшись на спинку кресла. Теперь уже не только темнело рано, но и ощутимо подмораживало к ночи, что вызывало необходимость растопить камин, но и позволяло, с учетом текущей революции, сэкономить горючее, отключив генератор, питающий холодильник. Он перетащил припасы в холодное помещение и устроился в кресле с сигаретой в руке, глядя в огонь, разведенный в камине.
Сегодняшний кусок информации, вырванный им у вечности, вкратце содержал следующее.
После длительного периода Темных Ночей перемешавшиеся между собой человеческие и получеловеческие виды образовали некий неустойчивый палеоантропический конгломерат, после чего все пошло своим естественным путем — по линиям разделения. От прежней цивилизации и прежнего мира, похороненного под обломками прежней Луны, остались только залежи угля и нефти, но на этот раз каждая из групп особей, стоявших в начале пути, обладала примерно одинаковой разумностью при весьма изначально различном психическом потенциале. В тексте была использована аналогия с зерном, упавшим на добрую почву и с зерном, упавшим на почву скудную. Обладатели “скудной почвы” имели достаточно ума, чтобы увидеть единственный путь к спасению и не захиреть на обочине жизни, они были вынуждены тормозить процесс разделения, изобретая для этого различные способы, в частности — воруя чужую “кровь” и прививая свою к генетически более мощным стволам. Этот процесс, имеющий достаточно прозрачную аналогию с виноградарством, и именовался в тексте соответствующими терминами, равно, как и обратный процесс — процесс очищения “крови” от примесей.
Он усмехнулся, направляясь к своему мини-бару: то, что выглядело совершенно очевидным с точки зрения виноградарства, переставало быть таковым с точки зрения отдельной человеческой личности, всегда считающей свое “вино” самым лучшим. “Да считай ты что хочешь”, — подумал он, беря в руки бутылку коньяку, — “но лозу-то зачем рубить?” По некоторому размышлению, он отставил коньяк и взял абсент — будучи опытным вольнодумцем, он полагал, что пить надо из всех наличных источников и точно знал, что любой источник, если выхлебать его до дна, способен превратить пьющего в козленка — с черепом вместо хлебала.
Спиртовой настой стал белым, как дым, когда он добавил в него воды и тонкий запах альпийской полыни потек невидимой струйкой, переливаясь через край бокала. “Пей водку”, — витиевато додумал он свою трезвую мысль, возвращаясь к огню, — “и не плюй в стакан тому, кто любит напитки из винограда”.
Первый же горький глоток прочистил мозги, как порыв холодного ветра, сдувающий пепел с горячих углей. Он вскочил из кресла и пересел к столу, придвинув к себе бумагу — процесс вольного творчества был замечателен тем, что творить можно было, когда угодно творцу, а не нанимателю, минирующему жизнь адской машиной будильника.
“Дьявол — это слабость, придумавшая Дьявола, отрицающего собственное существование, чтобы сбить людей с их пути к силе, — написал он, — Я, Бакула, нашедший путь и выстоявший на пути, отрицаю Дьявола, отрицаю Бога и всю ту человеческую мразь, которая устроилась между ними. Я не нуждаюсь ни в Боге, ни в Дьяволе, ни в человеческом стаде, чтобы идти путем своим, за это меня и называют сыном Сатаны те, кто сами являются сынами грязи. Я раздумывал — почему это так? Почему я, рожденный от отца и матери, подобно любому другому, не являюсь и не могу быть подобным любому другому? Почему мне чуждо и всегда было чуждо все, что называется человеческим? И я пришел к выводу, что нет ничего человеческого. То, что называется человеческим, принадлежит узкой группе людей, навязавших свои горбатые понятия всему человечеству, как ярмо, несомое волом, принадлежит погонщику и делает вола принадлежащим погонщику. А тот, кто полюбил свое ярмо — вечный раб. Нигде в природе вещей нет таких вещей, как грех и праведность, бедность и богатство — недаром их слово “Бог” происходит от слова “богатый”. Нигде в природе вещей нет таких вещей, как Спасение, Вера, Надежда, которые относятся к будущему, которого нет. И нигде в природе вещей не существует Любовь к несуществующему. И все здание человеческой реальности стоит на зыбкой почве изначальных фикций. Никто не обвинит купца в отсутствии трезвомыслия. Но его трезвомыслие зиждется на изначальном безумии, приравнивающем кусок золота к мешку хлеба, а всеобщее безумие делает такой обмен возможным и возможным делает торжество слабости над силой. Человек панически боится смерти, поскольку в конце жизни ему обещан Суд, ибо безгрешных нет. А страх смерти заставляет его бояться жизни и прятаться в тени Веры, Надежды и Любви. Или в панике, боясь собственной тени, проваливаться в еще большую тьму всеобщей Ненависти и Вражды всех против всех. Но почему это так? Почему есть люди, очевидно не способные выйти к свету солнца и есть люди, очевидно неспособные жить во тьме? Размышляя и действуя, я пришел к выводу, что в основе очевидной неоднородности людей лежит та же причина, которая разделила все живое на жителей света и жителей тьмы. Крот, в поисках безопасности зарываясь все глубже и глубже в землю, потерял свои глаза. Часть людей в поисках безопасности отвернулась от света, другая часть в поисках безопасности оседлала их поиск, направляя его все глубже и глубже во тьму, пока одни не превратились в кормильцев, другие — в кормимых, равно зависимых от тьмы и друг от друга. Я, Теодор Бакула, скорблю, стоя один на поверхности земли, я оглядываюсь в поиске себе подобных, но никого не вижу. Я ищу, кому подарить себя, но не вижу такого, никто не принимает моей любви, принимая ее за ненависть, никто не хочет моего света и бежит от него во мрак. Поэтому я решил вырастить свою стаю, так же, как пастухи рода человеческого вырастили стадо свое. Я устал от одинокой тоски в пустоте, где нет ни одной ветви, чтобы угнездить мое тело, я решил вырастить древо, Род, чьи глаза не ослепнут, глядя в глаза Солнца. Я не верю в жизнь на горных вершинах, там нет воздуха, мой Род будет жить среди людей, топча людей, как траву, пока не останется травы на земле, а будут только Люди. Я — зачинатель Древа, которое, произрастая из Прошлого, через тела слепых кротов проткнет своими ветвями Небо над будущей Землей”.
Он отложил “паркер” и, прихватив бокал, вышел через заднюю дверь под открытое небо — захотелось вдохнуть свежего, морозного воздуха. И, стоя там, под луной, на каменной мостовой двора, вдруг увидел черную фигуру, бесшумно идущую к нему со стороны леса.

Глава 14

В камине пылал огонь и вторая баранья нога, распространяя восхитительный запах, поджаривалась в нем, в то время, как первая быстро исчезала, разрываемая зубами Бранки.
Может быть, длительное воздержание или горный воздух были в том виноваты, но эта девка казалась ему ослепительно красивой. Когда час назад она молча остановилась перед ним, столбом застывшим на освещенном луной камне заднего двора, он не нашел ничего лучшего, как протянуть ей бокал — как дар. Она понюхала и, сморщив нос, вернула дар — ночные демоны не любят абсент, как оказалось. Но коньяк пришелся ей по вкусу и она, отрываясь от бараньей ноги, прихлебывала его прямо из бутылки, сидя на полу перед камином в алых отблесках огня. Он не мог оторвать глаз от этого великолепного зрелища. Когда она поворачивала голову, ее отрастающие, наголо стриженные волосы цвета красной меди блестели, как медь. Ее лицо и кисти рук были удивительно белы, а под глухим, черным комбинезоном, который мог быть и рабочей одеждой и униформой, угадывалось сильное, гибкое тело. До сих пор она не произнесла ни слова.
Он совершенно не был готов к тому, что способен в данной ситуации заснуть — однако же заснул. И заснув, увидел сон, что не спит, а смотрит через закрытые веки на огонь в камине, и нет никого перед камином, нет никого в холодной и пустой комнате, кроме него самого и огня, не дающего тепла. Он спал не более нескольких секунд, но когда проснулся, то совершенно потерял ориентацию и дико шарахнулся, увидев прямо перед собой лицо Бранки. Он бы ударился головой, но Бранка мгновенно выставила ладонь между его затылком и стенкой, а затем, не удержавшись на корточках, сверкнув зубами, мягко повалилась на него сверху — он ощутил запах ее груди и обхватил ее руками, только тут поняв, что почему-то сидит на полу, хотя заснул в кресле, но это уже не имело значения — от нее пахло коньяком, жареным мясом, потом и женщиной, она высвободилась и, вскочив на ноги, произнесла что-то на непонятном, но странно знакомом языке. Он приоткрыл рот. Она повторила ту же фразу еще раз. И тут он понял. “Ты старый козел”, — вот что сказала она. Он расхохотался. Он катался и хлопал по полу руками, не в силах остановиться. Некоторое время Бранка смотрела на него сверху, потом тоже рассмеялась и сказала, слегка ткнув его в бок носком обутой в черную кроссовку ноги:
— Ну, вставай. Хватит валяться. У тебя есть еще коньяк?
— Ну, конечно есть, есть, — закивал он, становясь сначала на четвереньки, а потом и на ноги. — У меня все есть для тебя, принцесса!
Она выпила бокал коньяку и, принявшись за подоспевшую баранью ногу, налила себе еще, что вкупе с выпитым ею прежде составило уже добрых полбутылки, но не было заметно, чтобы старый, крепкий коньяк оказал на нее какое-либо действие — только порозовели губы на мраморно-белом лице.
— У тебя есть оружие? — спросила она.
— Есть, — ответил он. — А зачем тебе?
— Там, в лесу, — она ткнула пальцем в сторону, откуда пришла, — полно солдат.
— Что? — он напрягся. — Где в лесу?
— Возле границы. Там на дорогах — колонны машин с солдатами, — и, помолчав, добавила. — НАТО — пидарасы.
— Ни ствол, ни два ствола, — медленно сказал он, — не помогут, если сюда войдет армия.
— Помогут, — уверенно ответила Бранка. — Ты не имеешь дела со всей армией. Ты имеешь дело с несколькими драными пидарасами, которые приходят в твой дом, чтобы грабить и насиловать. И которых можно убить, если у тебя есть автомат. Это твой дом?
— Нет, это не мой дом.
— А женщина у тебя есть?
— Нет, у меня нет женщины.
— Ты что, голубой?
— Нет, я не голубой.
— Поня-я-тно, — насмешливо протянула Бранка, и теперь стало заметно, что крепкий коньяк ее все-таки достал. — Ты старый волк, которому не нужна женщина, у тебя ничего нет и ты прячешься в чужой берлоге.
Он промолчал. Если отбросить шелуху, то дела именно так и обстояли. Ссыкуха, едва взглянув на него, в двух словах точно подвела итог его жизни.
— Ты часто воешь на луну, волк? — все так же насмешливо продолжала Бранка. — Или ты рассматриваешь свои порножурналы и дрочишь в кулак?
Он резко нагнулся и влепил ей оплеуху, и только тут до него полностью дошло сказанное. Девка вылетела из кресла и, кувыркнувшись, мгновенно оказалась на ногах — как кошка.
— Ты дрянь, — сказал он низким от гнева голосом. — Я воевал за твою драную родину. Которую твой драный папа не сумел защитить. Пошла вон отсюда, — он встал и, повернувшись к ней спиной, направился к буфету, чтобы налить себе абсент. Когда он сделал первый глоток, на его плечо легла рука, которую он тут же сбросил.
— Ты хорошо говоришь по-сербски. Как серб, — сказала Бранка. — Как в Белграде говорят. Я подумала, что ты сбежал и прячешься здесь.
— Как ты? — он обернулся к ней с ухмылкой.
— Что я? Мне было восемь лет, когда война началась.
— Ты перебралась сюда из Чехии?
— Из Словакии. Не гони меня, мне некуда идти. Я хорошо стреляю. Я все могу. Я могу снять трусы, если хочешь.
— Не надо со мной рассчитываться. Иди к столу и доедай свое мясо. А там посмотрим, что делать.

Глава 15

Следующим утром после завтрака он сидел за столом, пытаясь настроить дряхлый транзистор. Бранку он приспособил к делу — она выгребала мусор из подвала, надо же ее было чем-то занять.
Сквозь треск помех прорвался голос диктора: “…деятельность госучреждений парализована, органы правопорядка бездействуют. Никто не знает, где находится Президент страны, из резиденции в Конче-Заспе поступает противоречивая информация, премьер-министр с семьей вылетел в Донбасс. В столицу продолжают прибывать отряды добровольцев, сообщают о взрывах на железной дороге. На трассе Киев-Харьков расстрелян автомобиль командующего Киевским военным округом… ВМС России на базе Севастополь приведены в боевую готовность…” — дальше все утонуло в треске помех, и он выключил приемник, экономя издыхающие батарейки: услышанного было вполне достаточно, чтобы сделать выводы.
Усмехаясь самому себе, он разыскал в кладовке старенькую Данилову “ижевку” и патроны, заряженные “тройкой”, их оказалось 32. следующие два часа он провел, изготавливая заряды, вскрывая патроны и перезаряжая их рубленым гвоздем и жаканом из туго завернутой в тряпку дроби — картечью и пулей поровну. Он достаточно хорошо был знаком с практикой НАТО и понимал, что если вторжение будет иметь характер “блицкрига”, а именно таковым оно, судя по всему, и имело быть, то впереди пойдут спецподразделения, уничтожающие средства связи, транспортные средства и отдельных свидетелей — все, что может послужить передаче информации о продвижении войск. Потом уже они скажут, что население встречало их с цветами. Ему плевать было и на НАТО, и на государство, в которое могло вторгнуться НАТО, но он совсем не хотел, чтобы его походя зарезали какие-нибудь сопливые рейнджеры. Покончив с приготовлениями к войне, он выпил чашку кофе и вышел во двор, чтобы выкурить сигарету на свежем воздухе и посмотреть, как там идут дела у работницы.
Дела шли хорошо — работница стояла голая возле колонки и обливалась ледяной водой. Ярко светило солнце, но температура воздуха была не больше двух-трех градусов выше нуля. “Пневмония, — было первым, что мелькнуло у него в голове и сразу вслед за тем, — до чего же она красивая!” На теле Бранки не было ни единого лоскута одежды и ни единого следа от одежды — оно было ослепительно и равномерно белым, от него шел пар. От мраморной статуи в античной бане ее отличал только золотой треугольник внизу живота и золотой блеск на наголо стриженой голове. Однако же, античным прообразам мраморных богинь с их плосковатыми задами было очень далеко до этой девки. Очень далеко.
Она заметила, что он смотрит на нее, и выгнула поясницу, вернув ему взгляд. На солнце ее глаза были ярко-зелеными, кончики пальцев и соски розовато просвечивали насквозь, по животу стекали прозрачные капли. У него захватило дух. Чтобы вернуть лицу пристойное выражение, он попытался вспомнить, видел ли когда-либо что-либо подобное. И не вспомнил. Пришлось отвернуться, чтобы спрятать маску слабоумного сатира, в которую превратилась его физиономия, и не докурив сигарету, уйти в дом.
Закурив новую и приготовляя себе чашку кофе для восстановления баланса, он утешил себя мыслью, что поступил правильно — самым тонким моментом в мизансцене был момент одевания. Сердцу Бранки, однако, были чужды подобные тонкости, она вошла в апартаменты вслед за ним, в одних кроссовках, неся свой черный комбинезон в одной руке, а белье — в другой.
— У тебя есть полотенце? — спросила она.
— Есть, — ответил он, вспомнив, уже направляясь к рюкзаку, что за все это время пребывания на посту сам так и не вымылся толком.
— Ты можешь взять меня прямо сейчас, — буднично заметила Бранка, роняя одежду из рук на пол. — Я всегда хочу после холодной воды.
— А я тебе что, грелка? — он швырнул полотенце ей в живот. — Я не хочу.
Это не было правдой. Но переход от изысканного любования к сексу по-быстрому был слишком крут для него, и его чувственность мгновенно испарилась, столкнувшись с ее холодной деловитостью.
Бранка молча и быстро оделась — она решила, что ею пренебрегли. А он, при всей своей опытности, так и не понял, что она не холодна и не деловита, а просто не умеет по-другому выразить своих чувств.
Допив свой кофе, он оставил каменно замолчавшую Бранку готовить еду на двоих, а сам спустился в подвал, чтобы проинспектировать работу, где обнаружил, что за несколько утренних часов работница сделала больше, чем он за предыдущие два дня, и невольно подумалось ему, что же эти изысканные на вид руки и мраморные колени могут сделать с человеком в любви или в ненависти? И еще нечто открыли ему в подвале трудолюбивые Бранкины руки — часть рисунка, нанесенного каким-то красителем, более темным, чем серый камень, обнажилась на стене, освобожденной от мусора. Он взял лопату и едва копнул подножие располовиненной мусорной горы, как она съехала вниз, и рисунок стал виден полностью — буква “А” в круге диаметром метра в два, едва отличимая по цвету от стены.
Ведомый желанием, он вернулся в дом и взялся за помеченную знаком книгу. Разумеется, присутствие такого существа, как Бранка, невозможно было проигнорировать, и все же, увлеченный поиском связей, он почти забыл о ней, пока она не поставила на стол перед ним сковороду с жареным мясом. Он быстро закрыл книгу, оберегая драгоценные страницы от шипящего жира.
— Ты что, католик? — неприязненно спросила Бранка.
— Нет, — ответил он и добавил, понимая, почему был задан вопрос. — Это не Библия.
— Значит, ты колдун?
— Нет, — ответил он, очень удивленный. — Почему ты так решила?
— Потому, что это, — она ткнула пальцем в обложку, — Знак Дьявола.
— Знак Дьявола — это пятиконечная звезда.
— Пятиконечная звезда — это знак человека, пять “А”, пентакль. Два “А”, если направлены вверх и вниз — это знак Бога, шестиконечная звезда. Одно “А” — это знак Дьявола.
— Откуда ты это знаешь?
— Все знают это, — Бранка пожала плечами. — В Боснии такой знак, — она показала на обложку, — мусульмане рисовали на церквах, а православные — на мечетях. Все знают, что это знак Дьявола, даже албанцы знают это.
— Я не знал.
— Значит, ты безграмотный, — усмехнулась Бранка, и он был вынужден согласиться с ней.
Альянс баранины с шинкой, жареных вперемешку и присыпанных красным перцем, оказался весьма недурен, несмотря на религиозную несовместимость или благодаря ей. Бранка потребовала коньяк и получила его, а он изготовил себе чашку крепчайшего и чернейшего чаю “Железная Богиня Милосердия”, чтобы прочистить мозги от жира для работы над переводом, но поработать не удалось, потому, что Бранка заметила небрежно, прихлебывая коньяк:
— Говорят, что у пидарасов — дьявольская кровь, — и у него округлились глаза над открытой было книгой.
— Это как? — спросил он.
— А так, что когда мужчина трахает мужчину, он увеличивает свою мужскую энергию и ничего не отдает. Это делает его психом. Князь Лазарь был пидарасом, и Геракл, и царь Александр, и Цезарь — все великие воины были такими, ты что, не знал?
— Знал. Но тогда времена были другие, не всегда была возможность…
— Ты дурак. Ты думаешь, что у Цезаря было меньше возможностей, чем у тебя? Времена всегда были такие. Чтобы быть великим воином, надо быть психом, нормальные люди не воюют, им это не нужно.
— Значит, те, кто красит губы и ходит в женском платье — это великие воины?
— Ты еще больший дурак. Это несчастные люди, у которых есть х…й, но нет мужской энергии. Настоящий пидор никогда не захочет быть похожим на женщину — он ее презирает, как собаку.
— Почему тогда он сам становится раком, как женщина?
— Это ты считаешь, что как женщина. А он считает, что как мужчина. У него не только жопа, но и мозги устроены по-другому. И ему плевать на то, что ты считаешь. Они считают себя выше всех.
— Откуда ты это знаешь?
— Оттуда, что я много раз имела с ними дело. Это твари, их видно по глазам. Это они убивают женщин. И детей. Нормальный мужчина этого никогда не делает. Для нормального мужчины любая женщина — это его женщина. И любой ребенок — это его ребенок. Поэтому плохих людей во всем мире называют пидорасами. Такие они и есть.
— Но князь Лазарь или Александр Македонский — они же не были плохими людьми?
— Очень даже были. Хороший человек не может быть хорошим воином — он будет жалеть. А пидорасы — безжалостны. Поэтому они хорошие воины и ничего не боятся — они знают, что их никто не пожалеет. А люди всегда воюют, им нужны воины, они любят своих воинов. Тебе же не нужна собака, которая любит всех людей? Или собака, которая жалеет зайца? А чтобы получилась хорошая овчарка или хорошая борзая, их надо специально выращивать, они должны быть чистокровными.
— Стоп. Откуда ты об этом знаешь?
— А кто об этом не знает? — Бранка пожала плечами.
И действительно, кто об этом не знал?
— Но пидарасы — люди, а не собаки, — заметил он. — Кто же их выращивает?
— Дьявол, кто же еще?
— Ты веришь в Дьявола?
— Только дурак не верит в Дьявола. Дьявол сделал так, что его тварям легко выдерживать чистоту породы — они не имеют дела с женщинами.
— Но им же надо размножаться?
— Они размножаются, как все люди. Но мужчина, родившийся от пидора — сам пидор. И всегда таким будет. А если не будет — то сдохнет, как собака, как борзая сдыхает, если ее не пускать в поле.
— Откуда ты об этом знаешь? — в очередной раз спросил он.
— А кто об этом не знает? — в очередной раз спросила Бранка.
И он не нашелся, что ответить.

Глава 16

Почему-то все всегда происходит очень быстро. Вот когда ты сидишь и раздумываешь о том, как это могло бы быть — тогда это происходит медленно. А когда это начинает происходить в реальной действительности — тогда это обрушивается, как лавина.
Бранка первой обнаружила рейнджеров и поняла, что это – рейнджеры, потому, что была иностранкой. В это интересное время, в этой интересной стране в камуфляж мог быть одетым и сельский тракторист, и вышедший на прогулку пенсионер, и бомж — но она-то об этом не знала. И потому, обнаружив сначала бликование бинокля, а потом и двух человек в униформе, сидящих на горе, она сделала то, чему ее обучали всю жизнь — сообщила старшему по команде.
Старший по команде взобрался на чердак и через щель между листами кровельного железа рассмотрел в свой старый цейссовский бинокль двух парней в камуфляже, рассматривавших замок через мощные военные монокуляры. Они слегка замаскировались — один был в черной куртке поверх камуфляжа, а другой — в серой, но из-под курток торчали глушители, миллиметров на девять, прошибающих любую бронезащиту, что очевидно выдавало спецназ. Да и лица у этих ребят были очень специальные, не местные лица, а у одного из них он без особого удивления обнаружил в ухе серьгу. Если бы он не видел таких ребят в Боснии, то вполне мог бы помахать им рукой и пригласить на чашку кофе — они выглядели, если бы не оружие, как пара студентов, откуда-нибудь из Упсалы. Но он видел их в Боснии и точно знал, для чего они сюда пришли. Его старый пистолет и “ижевка” не шли ни в какое сравнение с их автоматическими винтовками, поэтому следовало использовать военную хитрость, следовало создать у волчат впечатление, что в этот курятник можно залезть и вырезать его, ничем не рискуя. Он усмехнулся, слезая с чердака — у него была приманка, способная заставить пустить слюни даже матерого волка.
Через несколько минут приманка стояла голая, обливаясь ледяной водой под ослепительными лучами солнца, а охотник скрадывал дичь со своего наблюдательного пункта. Разумеется, он не рассчитывал, что разведчики спустятся с горы, чтобы наброситься на Бранку — он рассчитывал, что увидев, как вольно она себя ведет, они решат, что в доме нет мужчин или во всяком случае, таких мужчин, которых следует опасаться. Когда лица рейнджеров расплылись в совершенно мальчишеских улыбках, он их даже слегка пожалел, но тут же подавил в себе неуместное чувство.
Парни дождались, пока Бранка закончит свою гигиеническую процедуру, а потом один из них, оставив оружие напарнику, направился к замку. Охотник, якобы случайно выглянув во двор, встретил его радушной улыбкой, понимая, что второй номер целится ему в лоб.
— Здрясте, — сказал разведчик, улыбаясь в ответ. — Тьюрист, Италии, — он постучал себя пальцем в камуфлированную грудь. — Заблюдился, — и добавил, переходя, почему-то на немецкий. — Их бин Альпинист.
— О! — понимающе закивал, уходя с линии прицела, охотник, простой горный житель и старенький папа очаровательной дочки. — Прошу заходить. У меня есть телефон.
Озираясь и не переставая с придурковатым видом улыбаться, рейнджер прошел вслед за ним в апартаменты. Охотник не совершил ошибки, но он недооценил волчонка, повернувшись к нему спиной, чтобы взять лежащий на камине радиотелефон. Грохнул выстрел, и, мгновенно обернувшись, он увидел падающего рейнджера с обнаженным ножом в руке и Бранку с дымящимся ружьем, стоящую в дверном проеме. Все, как оно всегда и бывает, пошло не по плану. Он выдернул из-за пояса пистолет, из которого собирался по-тихому пристрелить разведчика и сунул его в руки Бранке: — Стой у двери! — а сам, выхватив у нее ружье и патронташ, метнулся на чердак. Существовало очень мало шансов, что номер второй не услышал выстрела из охотничьего ружья. Теперь, если он профессионал, то уйдет к руководству для доклада. А если дурак — то придет сюда, чтобы осуществить акт возмездия.
Номер второй оказался дураком, каким на его месте оказался бы любой нормальный солдат — он пошел выручать напарника или то, что от него осталось. Охотник понимал, что номер второй не будет атаковать через открытое пространство двора, а зайдет с торца здания, где не было ни окон, ни дверей и где лес подходил почти вплотную. Но дырявая насквозь крыша именно в торцевой своей части оказалась вполне целой и ему пришлось выламывать доски стволами ружья, а когда он отогнул кусок ржавого железа, то встретился глазами с номером вторым. Они выстрелили одновременно и оба промахнулись. А пацан с серьгой в ухе оказался совсем не глуп и не попытался уйти в лес — он бросился в мертвую зону и моментально исчез из сферы досягаемости. Теперь его следовало ожидать внизу, из одного из десятка окон или через дверь. Андрей понимал, что если парень войдет внутрь, поливая все впереди себя из автоматического оружия, или если у него есть гранаты — тогда все, хана. Поэтому он сломя голову бросился вниз, чтобы встретить его на входе.
Он считал себя опытным человеком, и не без оснований. Но то, что он увидел внизу, парализовало его, как маленькую девчонку, которая увидела раздавленного машиной котенка. Собственно, сначала он услышал визг. Такой визг, какой бывает, когда режут свинью. Потом он увидел Бранку и этого несчастного парня — они выглядели, как любовники. Потом, в луче солнечного света, падающем из распахнутой двери, он увидел розовый веер крови. А потом он понял, что Бранка, обхватив солдата руками и ногами, перегрызает ему горло.
Он очень хорошо знал, что такое ненависть. Но нельзя так убивать человека — даже врага. Он сделал шаг назад, поднимая стволы, и упал, сильно ударившись задницей об пол. Он ненавидел себя, но ничего не мог с собой сделать — ноги подкосились. Бранка поднялась на ноги, ее черный комбинезон почему-то был спущен до пояса, по подбородку, между грудей, по животу текла кровь, глаза у нее были совершенно белыми, она повернулась и вышла в распахнутую дверь, в сияние солнца, а солдат несколько раз вздохнул, как бы засыпая, и умер.

Глава 17

Вечером он сидел у пылающего камина, смотрел в огонь и пил коньяк. Бранка спала на диване — совершенно бесшумно, как будто ее и не было.
Обыскав убитых рейнджеров, он не нашел у них средств связи, что было и понятно — диверсионные группы обязаны хранить радиомолчание, а мобильная связь здесь бездействовала. На них не оказалось никакой амуниции — значит, они находились не далее, чем в нескольких часах ходу от базы. До сих пор никто не пришел посмотреть, что случилось, значит, они находились в свободном поиске, а вторжение начнется с часу на час. После того, как операция начнется, их руководству будет не до двух пропавших солдат. Это не значило, что их не будут искать вообще. Искать будут, но после того, как войска развернутся в местах дислокации. Было очевидно, что НАТО не собирается воевать с украинской армией, оно займет стратегически важные пункты, чтобы оттуда контролировать страну — так было и в Боснии.
Он принял меры к сокрытию трупов, после чего задумался, что делать дальше? И пришел к выводу, что делать не надо ничего. Какая разница, где ожидать судьбу? До города была неделя пешего хода, если не замерзнешь по дороге, а в городе у него не было ничего — ни денег, ни средств к существованию. Какая разница, где издыхать от голода — на улице или в лесу? Война ничего не изменила в его жизни — он всегда находился в состоянии войны со всем миром. А замок как был, так и продолжал оставаться оптимальной базой для выживания — идти все равно было некуда.
Потому он сидел и пил коньяк — пока еще был коньяк, решив продолжить жизнь партизана — усталый интеллигент с пистолетом в кармане, пишущий книгу в горной глуши, присматривая за дочкой, которая иногда загрызает насмерть живых людей.
Бранка пошевелилась и села на диване. Большую часть дня они провели хлопотно, сжигая униформу рейнджеров, закапывая трупы подальше от своего логова и устраивая в доме тайник для оружия. Теперь он первые прямо взглянул ей в глаза. Глаза снова стали зелеными, а кровь с губ она уже смыла или слизала, но алыми продолжали оставаться губы и мраморно-белым было ее античное лицо, и золотом светилась голова — насколько же паршив был этот мир, если такие девки превращаются в диких животных? Она улыбнулась, зубы блеснули в алом рту.
— Ты часто пьешь один?
— Почти всегда.
— Ты похож на моего отца, только красивее. Но ты так же, как и он, бреешься один раз в неделю, да?
— Иногда и реже.
— Ты исколешь мне всю грудь своей щетиной, — она посмотрела ему в глаза таким же наглым, блядским взглядом, который он уже видел.
— Так же, как твой отец? — спросил он.
— Да.
— Я не собираюсь тереться о твою грудь.
— А обо что ты собираешься тереться? — с этими словами она широко раздвинула колени и провела рукой между ног.
— Ты вызываешь у меня отвращение, — сказал он вдруг и с огромным удивлением, почти с ужасом увидел, что ее глаза наполняются слезами.
Она резко встала и, пройдя к газовой плите, занялась приготовлением кофе. А он посидел еще некоторое время, отвернувшись к огню в камине, затем зажег свечи и взялся, было, за книгу, но вскоре отложил ее в сторону — текст перестал быть озорным и относительно удобочитаемым, перейдя в очень невразумительное техническое руководство по “кроветворению”.
Он закурил сигарету и задумался, откинувшись в кресле. По здравому рассуждению следовало предположить, что дилетантские попытки нацистов, равно как и всех иных ревнителей “чистоты крови”, уходили своими корнями в очень глубокое прошлое. А раз так, то повторяясь из века в век, они не могли не дать какого-то опыта — позитивного или негативного. Позитива, очевидно, не наблюдалось. Очевидно. Но, таким же очевидным было и то, что позитивный опыт, получаемый в ходе борьбы за доминантность, если он был, то обязан был быть секретным. А негативный — очевидным. В целях сохранения секретности. Умный человек прячет лист в лесу. Вырастив из зерна всеобщего равенства пышное древо демократии, можно было не только надежно упрятать лист, но и весьма удобно устроиться на ветвях самого древа.
Он тихо рассмеялся. О, как притягательны, словно расковыривать болячку, были эти рассуждения о всемирном заговоре — жидов, масонов, гомосексуалистов, коммунистов и олигархов! А самая сладостность момента содержалась в том, что ни жиды, ни масоны, ни гомосексуалисты, ни коммунисты, ни олигархи никогда не отрицали наличия заговора, но всегда перенаправляли его вектор в сторону соседа по ветке. Воистину, в этом древе можно было спрятать хоть Дьявола — под презрительный смех над его существованием.
— Бранка, — сказал он, — ты веришь в Бога?
— Да, — ответила она после некоторого молчания.
“Вот, — подумал он, внутренне усмехнувшись, — она верит в Бога”.
Каким образом среднестатистический человек может не видеть прутьев клетки, в которой его содержат, как курицу? Он верит в Демократию, которая состоит из множества таких же, как он, а потому — не оставляет места для маневра злоумышляющим на Демократию. Прутья клетки он полагает столпами Демократии и не видит за ними лиц тех, кто прикидывает, а достаточно ли он нагулял жиру? Каким образом здравомыслящий человек может полагать, что такое существо, как Бранка и такое существо, как мать Тереза могут сосуществовать на планете — в рамках одного вида? Или что Будда и президент Буш — оба люди? Ни один научно достоверный факт из всего спектра наук о человеке не позволяет утверждать, что систематическое, практикуемое вопреки всем законам природы взаимоумерщвление внутри рода человеческого не имеет под собой никакого биологического основания. Ни один научно достоверный факт не позволяет утверждать, что дивергенция человеческих видов закончилась, или что ее никогда не было, или что она не могла практиковаться целенаправленно. Ничего, кроме слепой веры, не стоит за слепой верой в однородность человечества. Ты веришь в Бога, Бранка? В чьего Бога ты веришь, Бранка? Христианство, присвоив себе иудаизм, изъяло из него главное — постулат о неравенстве людей перед Богом, заменив его прямо противоположным. Иегова есть Бог Израиля — и никого больше. Израиль есть народ избранный — и никакой другой. Такая вера делает народ сильным. А слабый Бог сделал из Европы манную кашу для беззубых, но длинноруких мира сего. От веры в равенство всех перед Богом до Демократии — один шаг, и Европа сделала этот шаг, опередив четыре пятых человечества на пути в теплый хлев. Азия, колыбель сильных рас, сохранившая первородство, не приняла от “золотого миллиарда” ни чечевичной похлебки христианства, ни сребреников демократии, а потому и сегодня любой нищий кули считает себя выше белого варвара — и правильно делает.
Андрей усмехнулся, взглянув на эсэсовское кольцо на своем пальце — похоже, эта штука далеко завела извилистую нить его мысли. Он попытался дать ей новое направление, покрутив настройку приемника, но не услышал ничего, кроме треска и полез в спальный мешок, оставив Бранку бодрствовать над чашкой кофе, созерцая огонь оплывающей свечи.

Глава 18

Наутро его разбудил сигнал радиотелефона.
— Алло!
— Здорово, Андрей. Как дела?
— Нормально. А у вас как?
— Не знаю. Говорят, войска НАТО входят в страну.
— Кто говорит?
— Друзья есть на таможне. Телевизор молчит. Фигню всякую показывают.
— А кто их звал?
— Говорят, Рада позвала.
— И что они делают?
— Идут себе потихоньку, машины танками раздвигают. Говорят, уже спалили пару штук.
— И что?
— Что – “что”?
— Ну, никто не сопротивляется?
— А кто будет сопротивляться? У меня есть сведения, что в городе уже печатают газеты с приветствиями. Они же здесь будут, может, уже этой ночью.
— Говно это все, Данила. Война будет.
— Будет, Андрюха.
— А что Россия?
— Не могу поймать Россию, и никто не может, тарелка не берет.
— А Польша? Венгрия? Австрия?
— Молчат, суки. Музычку передают, как, вроде, ничего и не происходит.
— Что делать будем?
— Мы? Ничего. Они на Киев идут, надо полагать, и дальше — на Восток. У нас есть шанс отсидеться по-тихому.
— Нет у нас такого шанса. Россия вступит. А сюда полезут поляки и румыны.
— Поляки уже полезли. На натовских машинах — польские гербы. Хреново это, лучше бы — американцы или немцы хотя бы.
— Лучше бы они все сдохли.
— Полностью согласен. Но нам-то как-то жить надо. У тебя с провизией все нормально?
— Есть пока.
— Ну, значится так. Я выжду несколько дней, сейчас опасно рыпаться, сам понимаешь, да и ты не рыпайся, а то подстрелят где-нибудь. А когда более-менее устаканится, они начнут давать какие-нибудь аусвайсы. Тогда я приеду, привезу тебе моральную поддержку. Но это — если дороги будут нормальные, ты же понимаешь?
— Понимаю.
— Ты телефон не забывай подпитывать. Пока есть связь — все нормально. Мобильную они уже вырубили, ты знаешь?
— Догадываюсь.
— Ну, пока, держись там.
— Будь здоров.
Бранка уже проснулась и, приготавливая кофе, слышала разговор.
— Что, война началась? — буднично спросила она.
— Началась.
— Это хорошо. А я думала, чем заработать на кусок хлеба. Теперь думать не надо. Теперь мы сами все возьмем.
— У кого?
— У НАТО. У них все есть — консервы, водка, патроны. У них есть даже героин в аптечках и амфетамин — у каждого солдата.
— Если мы будем грабить на дорогах, нас быстро вычислят и пристукнут.
— Нас все равно пристукнут, — ответила Бранка. — Ты что, собрался жить вечно?
Это была простая и очень действенная логика войны. Так же рассуждали и ее предки — голодранцы и “князья”, когда резали турок на дорогах, потому что турки имели обыкновение таскать на себе много золота. Ну, и по ходу дела родину защищали.
— Ты хорошо знаешь горы? — спросила Бранка.
— Плохо. Совсем не ориентируюсь.
— Ничего, у них есть карты, очень подробные. А если удастся сбить вертолет, то у нас будет карта всего района, отличная карта. Они обязательно будут патрулировать и с воздуха, и по земле. А на патрульном вертолете всегда есть карта, на которой они отмечают передвижение своих машин и своих солдат, чтобы не стрелять по ним.
— Тебе приходилось сбивать вертолеты?
— Нет. Но я видела, как это делают.
— Я тоже видел. Но это не значит, что я смогу повторить такую вещь.
— Сможешь. Я никогда не думала, что смогу сосать х… Однако же, смогла. И повторила это много раз.
— Ты издеваешься надо мной, соплячка?
— Да, издеваюсь. Чтобы воевать, надо разозлиться. А ты разжирел. Обоих рейнджеров убила я, а не ты.
— А зачем тебе понадобилось грызть их зубами?
— Затем, что твой сраный пистолет перекосил патрон. Если бы патрон перекосило у тебя, тот парень оторвал бы тебе яйца. А я злая, я блядь, мне терять нечего, когда у меня нет пистолета — я грызу зубами. Если у меня нет ракеты — я собью вертолет из винтовки.
— Как? Я не понимаю, зачем это вообще делать, но если делать, то как? Они используют “Чинуки”, “Чинук” — это бронированный вертолет.
— А я не понимаю, почему тебя не убили на войне. Ты же дурак. Ты не понимаешь, что если ввязался — нельзя останавливаться, иначе сдохнешь, вот для чего надо сбивать вертолеты. Патрульные вертолеты стреляют по всему, что движется. Если ты услышал патрульный вертолет, надо сразу прятаться, пока он тебя не увидел, даже если ты идешь в магазин за хлебом, а если увидел — то стрелять ему в зад, пока он не развернулся. В патрульных вертолетах сидят не генералы — в них сидят пацаны под амфетамином, они тебя застрелят, просто для кайфа, понимаешь? Особенно в лесу, где можно убить человека и ни перед кем не отчитываться.
— Как ты собираешься сбить вертолет?
— Как глупую ворону. Надо разжечь костер, и они обязательно прилетят посмотреть. “Чинуки” есть только у американцев, а в патрули американцы гоняют своих собак. И в патрулях используются легкие вертолеты, а не штурмовые. Собаки могут прилететь на чем угодно, даже на гражданском вертолете, но если он и будет бронированный — мы его все равно собьем. У нас есть девятимиллиметровые винтовки со специальным боеприпасом, там бронебойная пуля, тяжелая, она пробьет броню.
— Может и не пробить.
— Если вертолет снизится до ста метров и если ты будешь целиться в основание винта — то пробьет. А такой выстрел со ста метров и через оптический прицел — даже ты сможешь сделать, — она расхохоталась, и он ухмыльнулся ей в ответ. — А пока нас еще не атакуют, надо перекусить, пока есть чем, и выпить, пока живы — не оставлять же бухло врагу?
Велико было искушение сделать и съесть шашлык на свежем, лесном воздухе, но учитывая рассуждения Бранки и соглашаясь с ними, он решил не дразнить перелетных гусей и поджарил его в камине.
Перед тем, как приступить к жаркому, выбивающем слюну, мясу, Бранка расстегнула комбинезон, под которым ничего не было, и спустила его до пояса.
— Зачем ты это делаешь? — спросил он, стараясь не тереться взглядом о ее алые соски.
— Тебе что, неприятно смотреть на мою грудь? — вопросом ответила Бранка.
— Очень приятно.
— Ну, так смотри, — она рассмеялась. — Когда-то я брала за это деньги. А сейчас мне просто жмет этот комбинезон, под мышками. Он же не мой, я украла его из какого-то трейлера.
Обильно оросив шашлык золотистым коньяком и вдоволь налюбовавшись обильным золотом волос под мышками у Бранки, он вышел, чтобы оросить и осмотреть местность. Едва различимый в горной тишине гул авиационных двигателей заставил его поднять голову. На огромной высоте, смутно видимые сквозь толщу атмосферы, ползли длиннокрылые самолеты, похожие на кресты. “Ого! — подумал он. — Это вам не фунт изюму, это вам Б-52. Давненько, значится, ждали вас, птички вы мои. Сесть-то вы можете только на аэродромах под Львовом, Киевом и Харьковом. А если набрали такую высоту, то Львов исключается, значит — Восток-Центр, поближе к России”. Застегивая ширинку, он грустно подумал о пропитавшем все предательстве, доказательства которого проплывали сейчас над его головой, а закурив и продолжая наблюдать за ползущими на восток крестами, пришел к выводу, что теории о всемирном заговоре, возможно, не так уж и абсурдны.
Но какое ему было дело до всемирных заговоров?
Ось мира проходила через макушку его головы, и мир существовал не более, чем он позволял ему существовать. Только от него зависело, танцевать ли на солнце, упираясь в мир ногами, или заглядывать ему в задницу, держа его на своей глупой башке. Солнце зайдет навсегда, когда его ноги вытянутся вдоль горизонта, и не разумней ли было, пока оно стоит высоко, пользуясь моментом, заглянуть, скажем, в промежность Бранке, вместо того чтобы тратить силы на вращение самолетов в небе, всемирных заговоров или льдов Антарктиды?
Он затоптал окурок и со всех решимостью направился заглядывать, но Бранка, разморенная коньяком и обильной трапезой, крепко спала на диване — вот так оно всегда и бывает.
Но он ощущал мощный творческий подъем, тот самый импульс, который заставляет мужчину и творить книги, и убивать других мужчин, и зачинать детей, он просто не мог просто задремать в кресле рядом с Бранкой — само ее дыхание наполняло воздух энергией секса, она лежала неподвижно, затянутая в черный комбинезон, но ее ослепительная нагота, ее запах, магия ее движений продолжали присутствовать в нем — и теперь взорвались, как бомба. Он был очень близок к тому, чтобы пристроиться рядом с ней на диване, но посчитал это недостойным взрослого мужчины. А что, собственно, было достойным? Что могло считаться достойным для такого эфемерного существа, как человек, которое умирает, не успев родиться, но успевает за краткий миг своего существования нагрузить себя целым ворохом бессмысленных условностей? Что могло считаться достойным — перед лицом собственной смерти, если даже в лицо собственной смерти человек смотрит затылком и умирает, уткнувшись носом в мусорную кучу своих воображаемых достоинств?
Он не стал трогать Бранку — просто потому, что не хотел ее будить. Однако, импульс требовал выхода и, витиевато покружив его по комнате, вложил ему в руку серебряную фляжку.

Глава 19

Он сидел в широком низком кресле левым боком к огню очага, в руке его была металлическая чаша с красным вином. Напротив него в таком же кресле подогнув под себя ногу сидел человек лет пятидесяти, на котором ничего не было, кроме широких замшевых штанов, у него было крепкое, смуглое тело, ястребиная, совершенно лысая голова, в руке он держал чашу с вином. Между ними на низком столе стояло керамическое блюдо с яблоками и хлебом, алые отблески огня играли на латунном боку кувшина, замысловато украшенного разноцветной эмалью.
— Этот легион не вернется, — сказал человек напротив. — Я пытался объяснить прокуратору и легату, с чем они имеют дело, но они не поняли.
— А с чем они имеют дело? — услышал он собственный голос.
— Они имеют дело с народом, который сам себя называет “люти”, от слова “лють”, то есть “бешеная злобность”.
— Ну и что? Варвары всегда пытаются устрашить врагов, рога на голову цепляют и все такое, — он усмехнулся.
— Эти не пытаются, — возразил собеседник. — Они наводят ужас на все живое. Они воспитывают в себе особое состояние ума, особое состояние холодной свирепости. Они абсолютно безжалостны, не боятся боли, смерти, их невозможно взять в плен.
— Сказки. Они что же, не человеческие существа? Как можно не бояться боли?
— Они бьют и мучают своих детей. И если ребенок заплачет от боли, его жестоко убивают на глазах у других детей. Когда каждый ребенок начинает понимать, что проявить признаки страдания — значит умереть, то его психика начинает защищаться от смерти и делает его нечувствительным к боли. И заставляет презирать все живые существа, которые такие признаки проявляют. Знаете, какое животное они уважают больше всего?
— Льва? Медведя?
— Волка.
— Почему волка? Волк труслив.
— Волк не труслив. Волк никогда не нападает, если не уверен в победе — это тактика самого эффективного хищника. Но волк никогда не сдается и никогда не кричит, если его ранят, подобно другим животным. А также является единственным животным, — его собеседник усмехнулся, — кроме человека, которое способно убивать без разбору — просто для удовольствия.
— Никакая свирепость не позволяет волку устоять против человека, — возразил он. — И варвары не устоят против дисциплины, воинской науки и оружия.
— Не такие уж они и варвары. У них есть своя культура и даже искусство, но они основаны на принципах, отличных от наших.
— Волчьих? — усмехнулся он.
— Именно, — серьезно кивнул собеседник. — Волчьих. Они считают, что человек должен постоянно передвигаться по лицу Земли, потому, что так хочет Земля. Они ничего не строят и почитают за великий грех ковырять лицо Земли плугом. Они считают, что человек обязан постоянно воевать, потому, что для этого его создали боги.
— На чем же основана культура, если нет ни хлебопашества, ни городов?
— На свободе.
— Волчьей? — снова с усмешкой спросил он.
— Волчьей, — так же серьезно кивнул собеседник. — Запрет на материальную культуру вынудил их развивать культуру иного рода — культуру тела и духа.
— Как у лакедемонян?
— Не так, но очень похоже. Они могут выжить в любых условиях, питаясь чем угодно. Они ничего не имеют, ничего не бояться, никогда не болеют, слабых детей убивают при рождении.
— Чем они отличаются от животных?
— Духом. Они верят, что в каждом человеке живет дух, который может повелевать духами, живущими в воздухе, в воде, в огне, а также духами животных и других людей.
— Народ в Риме тоже верит в это, что отнюдь не делает его цивилизованнее, — заметил он.
— Народ Рима — избалованный ребенок. Он может верить в то, что способен победить врагов. Но способен он только сидеть в цирке, пить дармовое вино, есть дармовой хлеб и смотреть, как гладиаторы убивают друг друга. А врагов побеждают другие — те, кто умеет. А умению они учатся в бою, а не сидя на лавке. Те, о ком мы говорим, научились пользоваться своей верой.
— Повелевать духами? — недоверчиво спросил он.
Его собеседник помолчал, долил себе вина, пригубил его.
— Я не знаю, как это назвать. Но я видел, как они делают вещи, необъяснимые с рациональной точки зрения.
— Например?
Собеседник снова помолчал, отпил вина.
— Я не буду приводить примеров. Я не хочу прослыть лжецом или слабоумным. Никто не способен поверить в это, если не увидит своими глазами.
— Хорошо, но почему такой удивительный народ сидит в лесах, а не завоевывает мир?
— Потому что он презирает мир. Например, нас с вами при всех нашей культуре они не посчитали бы даже человеческими существами.
— Хорошо, но у нас есть золото, вино, женщины, которых можно отобрать.
— А зачем им золото, вино, женщины? Женщины — в особенности. Они и своих-то женщин отбраковывают, время от времени, путем перерезания горла, а из младенцев женского пола оставляют в живых одного из трех — на развод.
— Они презирают женщин?
Собеседник усмехнулся, потер пальцем гладко выбритый подбородок.
— Не презирают. Вы же не презираете свою кровную кобылу? Вы просто отводите ей ее место — в стойле. Они очень ценят и кровных кобыл, и чистую кровь — свою кровь. И соответственно — свою сперму, которую наделяют мистической силой и полагают греховным вливать ее в кобылу для каких-либо иных целей, кроме получения чистокровного потомства, они предпочитают делиться этой драгоценностью с товарищами по оружию.
— Как спартанцы?
— И как наши с вами предки, основавшие Рим, и как данайцы, выбившие наших предков из Трои, и как этруски, которых наши предки выбили из Италии.
— Это достаточно широко практикуется и сегодня.
— Практикуется, так же, как народ Рима практикует воинское искусство, ерзая задницами по скамейкам в цирке.
Они оба расхохотались. Отсмеявшись, он налил себе вина и отпил глоток.
— И все же, — сказал он, — откуда вы можете знать…
Вдруг навалилась тьма.

…Толпа шарахнулась, сбив его, дремавшего, сидя на солнцепеке, на спину, по глазам ударило солнце. Он вскочил на ноги, панически озираясь. Люди, дрожа, сбились в кучу у подножия крутой скалы, с трех сторон обнесенного изгородью из жердей. Они были совершенно голыми — мужчины, женщины и дети, ни проблеска разума не было на их лицах. Инстинктивно он бросился в гущу воняющего и поскуливающего стада. Свист раздался еще раз.
По ту сторону загона остановились два всадника. Кроме оружия и коротких грязных юбок из очень красивой, цветной материи на их крепких, дочерна загорелых телах ничего не было. У одного были черные волосы, завязанные в пучок на макушке, и глаза в колючих ресницах, серые, как грязный лед, щеки его до глаз покрывала густейшая черная щетина с проблесками седины. Волосы другого были темно-русыми и небрежно схвачены шнурком на затылке так, что отдельные волнистые пряди падали на шею и вдоль лица, у него была короткая, жесткая борода и зеленые глаза.
Зеленоглазый спешился, бросил поводья напарнику и, поднырнув под жерди, вошел в загон. Он двигался странным, скользящим шагом, почти не поднимая от земли ног в мокасинах, похожих на медвежью лапу. Приблизившись, он за волосы выдернул из толпы молодую женщину и без усилий поволок ее к выходу. Ворота не были заперты — он открыл их ударом ноги. Прямо у ворот он достал нож из чехла на поясе и небрежно перерезал ей горло. Затем нагнулся и начал пить хлещущую из раны кровь — было видно, как длинными глотками ходит его заросший русой щетиной кадык. Напившись, он быстро отделил голову от тела, уронив ее в пыль, подъехал его приятель с лошадью в поводу, зеленоглазый бросил тело поперек лошадиной спины, пинком захлопнул ворота, прыгнул в седло и, не оглядываясь, они ускакали куда-то за плоские холмы, окружавшие загон.
Упала пронизанная звоном цикад солнечная тишина.
Теперь он все понял. Но не мог вспомнить, как сюда попал и куда бежать. В верхней части его правого бедра тупо ныла сине-багровая опухоль с маленьким сочащимся отверстием посередине — он понимал, что это след от удара стрелы, но не мог вспомнить, как и когда был ранен.
Затем внезапно наступила ночь.
Он сидел на корточках, трясясь от холода и нервного озноба. Он ничего не помнил, ничего не знал, ни о чем не думал. Но какой-то голос внутри кричал без слов на одной высокой, напряженной ноте, побуждая бежать во тьму, куда угодно, только бы подальше от этого страшного места.
Он перебрался через лежащие вповалку тела, пролез между жердей изгороди и заковылял на негнущейся ноге в ночь.
Страшно хотелось пить, болела голова, звезды двоились и кололи глаза острыми лучами. Он потерял ощущение времени и не знал, сколько уже ползет через эти заросшие полынью глинистые холмы. Впереди появилось розоватое, подрагивающее сияние, похожее на отблеск костра.
За изгородью из веток колючего кустарника был свет и слышались голоса, там всхрапывали лошади. Воды! Он хотел украсть воды и выискивал глазами сквозь щель в изгороди амфору, бурдюк, поилку для скота.
Горел костер в очаге из камней, и над костром поспевала человеческая нога, рядом никого не было. Затем отлетел в сторону полог черного шатра, и к свету вышла молодая женщина. На ней ничего не было, кроме мешковатых штанов из голубой материи, схваченных шнурками у пояса и под коленями и запачканных темным между ног. Она была высокой и статной, настолько загорелой, что не были заметны соски грудей, ее русые, выгоревшие до белизны волосы были очень коротко острижены, а глаза посверкивали голубыми искрами. Она подбросила в костер пучок хворосту, и хворост громко затрещал. Из соседнего шатра выскочил мужчина, ниже ее на голову, но широкий, как бык, с лысой головой и резкими морщинами на бритом лице. Он что-то грубо крикнул женщине. Женщина расхохоталась, повернулась к нему задом и, нагнувшись, громко пернула в его сторону. Мужчина метнулся к ней и влепил ей такого пинка, что она с воплем влетела в шатер, пробив головой опущенный полог. Гневно бормоча себе под нос, мужчина подошел к костру, потыкал обгорелой щепкой в жаркое и, повернув его над огнем, скрылся в своем жилище.
И тут ветер донес до него запах воды. Принюхиваясь, он пополз вдоль ограды на четвереньках в сторону, откуда шел запах, он уже видел поблескивание воды меж пучков сочной травы, он уже почти ощущал ее вкус на своем иссохшем языке, как вдруг за его спиной раздался удивленный возглас. Он затравленно обернулся. В двух шагах от него стоял зеленоглазый, чуть склонив голову к плечу и скрестив на груди волосатые ручищи. Затем зеленоглазый слегка шевельнул пальцами отгоняющим движением и притопнул ногой, как бы вспугивая животное. Он вскочил, чтобы ринуться в темноту, но тут же рухнул на землю. Зеленоглазый подошел, покатал его подошвой мокасина и, присев на корточки, внимательно заглянул в лицо, глаза его расширились. Он рывком поставил его на ноги и, придерживая за руку повыше локтя, повел внутрь ограждения.
Полыхал костер, с которого убрали человеческое мясо и подбросили хворосту, чтобы было светлее. Он сидел на утоптанной площадке перед костром, вокруг, переговариваясь, стояли людоеды. Затем лысый бык что-то крикнул и, выхватывая нож, сделал шаг в его сторону, огонь блеснул на отточенном лезвии.
И он разом вспомнил все. Он был гражданин Великого Рима, воин и патриций. Вокруг него столпилась жалкая человеческая мразь, дикари и людоеды — один из них поднял на него руку.
В следующее мгновение лысый бык с воплем пал на колени, ткнувшись в землю костью сломанной руки. Воин, перехватив нож, встал на ноги, воин, который побеждал бешеных германцев, обмотанных волчьими шкурами, воин, который убивал изощренных парфян их же оружием, воин, который с обломком меча противостоял десятку опытных бойцов, воин, чьи руки были обагрены кровью сотни сражений в Галлии, Скандинавии и Африке.
Его лицо стало белым, как лицо статуи, запекшиеся от крови волосы и борода встали дыбом, он был совершенно гол, засвистел нож.
Метаморфоз был столь внезапен и ужасающ, что прежде, чем варвары поняли, что происходит, трое уже валялись на земле, истекая кровью, но черный, с глазами, как грязный лед и зеленоглазая тварь, усмехаясь, начали подступать с боков, а сзади, размахивая оружием, визжали женщины.
Он сделал выпад, но черный отбил его, разворачиваясь, он полоснул зеленоглазого по предплечью, но тут на его голову обрушился удар сзади, и все поглотила тьма.
Когда сознание возвратилось к нему, то ничего не изменилось, он продолжал пребывать во тьме — без зрения, без слуха, без ощущений тела. Воспоминания вернулись вместе с сознанием, и он понимал, что в живых его оставить не могли, но поскольку боли от мучений не было, значит, он умер. Так он висел, присутствуя в качестве духа в безвременном пространстве тьмы, и присутствия его духа хватало на то, чтобы, усмехаясь без губ и без лица, надеяться, что он не находится в желудках у людоедов.
Во тьме возник голубой огонек и, приблизившись к его несуществующим глазам, внезапно причинил ему страшную боль. Тьма вспыхнула, голубой огонь слился с тем, что было его существом, он стал звездой боли, агонизирующей в слепящей тьме. Он услышал рев, который вырывался из его глотки, тело его забилось в конвульсиях на твердой земле, в глаза ударил и закружился цветастый калейдоскоп мира.
— Заткни ему пасть, — сказал воин с глазами, как серый лед, и воина заслонило лицо женщины с всклокоченными светлыми волосами и алым ртом. Во рту блестели белые зубы. “Сейчас укусит”, — мелькнула мысль, но рот растянулся в улыбке, голубые глаза расширились, и он ощутил хлесткую пощечину.
— Ожил!
Он рывком сел так, что женщина едва успела убрать голову, но воин тут же пнул его мокасином в грудь, он упал на спину, попытался было вскочить, но ноги его были спутаны.
— Лежать! — крикнул воин. — Или я снова подвешу тебя за ноги.
Только тут он заметил, что лежит под деревом, а конец веревки, которой связаны его ноги, переброшен через толстую ветку, вокруг редко стояли другие корявые дубы, между ними паслись лошади.
— Слушай, придурок, — воин присел рядом с ним на корточки, резко завоняло мочой и потом из-под его юбки. — Адре, — он ткнул пальцем в женщину, — поделилась с тобой своей жизнью. Потому что ты сильный, от тебя будут хорошие дети. Тебя никто не тронет. Мы не держим рабов, но теперь ты принадлежишь ей.
— На каком языке ты… — ошеломленно начал было он.
— На своем, — неторопливо прервал его Уркан. — Ты понимаешь, потому, что мозги вылетели из твоей глупой римской башки. Адре убила тебя, Адре вложила их назад, Адре дала тебе свой дух, чтобы ты мог жить. Она родила тебя, теперь ты один из нас.
В последующие дни и годы он понял многое. Он узнал, что за Сильванами были гигантские пространства, о которых ничего не знали цивилизованные римляне. Он узнал, что цивилизованные римляне, как и вся белая раса, некогда вышли из этих пространств, смешавшись затем с другими племенами, погрязнув в роскоши и утратив память о первородстве. Он узнал, что на этих пространствах продолжали существовать города, которые уже были древними и брошенными, когда до основания Рима были еще долгие тысячелетия. Он узнал, что “люти” бродили по этим пространствам, избегая городов, избегая роскоши, избегая контактов с другими племенами потому, что Великий Рим уже существовал однажды и они сохранили об этом память. Он узнал, что они сохранили и пользуются многим из того, что память римлян сохранила только в виде сказок и мифов. Он понял, что “лють” “лютей” является только средством сохранения человеческого достоинства и несравнима с лютью Государства, всегда возникающего там, где заложен первый камень и отчеканена первая монета, и даже людоедство лютей несоизмеримо в моральном масштабе с людоедством Государства, пожирающего миллионы людей — просто потому, что оно существует. Он понял, что мораль, декларирующая равенство жизни каждого жизни любого другого на самом деле обесценивает любую жизнь, перемалывая ее в пищу для беззубых создателей такой морали, создающих все государства.
И теперь он пытался объяснить все это образованному римлянину, сидящему напротив него в кресле с чашей в руке. Но римлянин, кажется, задремал.

Глава 20

Он проснулся сидя в кресле с серебряной фляжкой в руке.
— Нехорошо наспех лакать, пока боевые товарищи спят, — сказала Бранка, потягиваясь на диване, и он вздрогнул, оборачиваясь — на одно неуловимое мгновение и эта женщина и эта речь показались ему продолжение сна, но в следующее мгновение наваждение рассеялось.
— Это лекарство, — сказал он.
— Я вижу, — усмехнулась Бранка. — У тебя глаза, как у бешеного козодоя. Есть хочешь?
Он ощутил зверский голод.
— Хочу.
Они не стали обременять себя кулинарными изысками и быстро перекусили по-солдатски — тушенкой, сухарями и крепким чаем. День клонился к вечеру, но было еще светло, сквозь витражные окна падали лучи красного и зеленого света.
— Мы много жрем, — озабоченно сказала Бранка, облизывая ложку. — И часто. Можно подумать, что нас истощает любовь.
— Она-таки нас истощает, — рассеянно заметил он.
— Что? — улыбнулась Бранка.
— Ничего. Еще хочешь?
— Нет. Но хотим мы или нет, а нам придется на кого-нибудь охотиться.
Он расхохотался.
— Чего ты? — удивилась Бранка.
— Ничего. Будет день, будет и пища, и пусть мертвые хоронят своих мертвецов.
— Ты что, амфетамина насосался? — подозрительно спросила Бранка.
— Нет. Я припадал к источникам жизни и знаю, откуда они бьют.
Он перегнулся через низкий стол и вцепился поцелуем в ее пахнущие тушенкой губы. Ее глаза расширились, она обхватила его за шею обеими руками, посуда зазвенела и затрещала под ее коленями.
Они сделали это прямо в кресле, почти не раздеваясь. Кем бы ни была Бранка и что бы она про себя ни рассказывала, но влагалище у нее было — как стиснутый кулак младенца. После трех или четырех минут сумасшедшей борьбы они завопили друг другу в уши одновременно так, что зазвенело в ушах.
Когда Бранка сползала с него, то не удержалась на ногах и шлепнулась на пол, поскольку комбинезон ее оказался на щиколотках вместе с трусами. Он, путаясь в собственных штанах, обрушился на нее сверху и они, хрипя и задыхаясь, повторили то же самое еще раз — на полу.
— От такого бывают дети, — сказала Бранка, принимая сидячее положение и озабоченно рассматривая свою промежность, в то время как он еще валялся рядом, пустой, как отстрелянная гильза. — Я же говорила, что ты мне исколешь всю грудь! — сварливо добавила она и, придерживая одной рукой комбинезон, а другой — утекающие дары любви, ускакала в кухонный угол ликвидировать последствия.
Он сосредоточенно пронаблюдал весь процесс, покуривая в кресле — никогда в жизни ему не приходилось видеть, чтобы женщина в таком положении выглядела красиво — но Бранка выглядела красиво, и приходилось признать, что он не так уж много и видел. “Если ты имеешь дело с высшим качеством, — удрученно подумал он, — так ты имеешь дело с высшим качеством, даже если оно сидит раскорячившись над миской с водой”, — приходилось признать, что он всю жизнь имел дело с третьим сортом.
— Угости даму коньяком, — сказала Бранка кабацким голосом, возвращаясь к столу.
“Нельзя иметь все сразу, — додумал он до конца свою философскую мысль, направляясь за последней бутылкой. — Совершенство недостижимо, и если ты имеешь дело с великолепной жопой — значит, не все в порядке с головой”.
Однако же у кого тут не все в порядке с головой, было еще большим вопросом, поскольку, когда Бранка с рюмкой в руке плюхнулась в кресло, небрежно поставив пятку на сиденье, ему просто пришлось, стиснув зубы, бороться за сохранение достоинства, патрон могло и перекосить в третий раз.
— Ты классно трахаешься, — сказала Бранка, осветив солнцем тот нежный росток в тайном саду мужского самосознания, который у некоторых не увядает даже на смертном одре. — Но выглядишь ты, как бродяга. И от тебя воняет.
“Спасибо, дитя мое, — подумал он, отводя взгляд от ее промежности, туго обтянутой черной материей, а вслух сказал с достоинством. — Я на войне.
— Тем более, — заметила Бранка. — Хочешь, я полью тебя из ведра? Тогда, когда тебя убьют, ты будешь чистым.
Он посмотрел ей в лицо, ища признаков насмешки, но никаких признаков не было, она говорила совершенно серьезно.
— Мне плевать. Никто не облизывал меня при жизни, никто не будет нюхать меня после смерти. Мне плевать, что думают другие люди, а червям все равно. Мне все равно, что ты думаешь обо мне. Ты понимаешь меня?
— Да, я понимаю тебя, — сказала Бранка. — Ты уркан, волк, какая тебе разница, что думают люди? Тебе не нравится их запах. Мне тоже не нравится. Но я мою свою задницу — для тебя.
— Хорошо, — усмехнулся он. — Я помою свою — для тебя.
— Ты можешь отрастить бороду хоть до пупа, — повысила голос Бранка. — Ты мне все равно нравишься. И мне нравится, как ты пахнешь. Но если я здесь — ты должен обращать на меня внимание. Я тоже на войне.
— Принято, — серьезно кивнул он. — Давай свою рюмку.
Стемнело, и они зажгли свечи. Затем Бранка, демонстрируя приверженность идее и переодевшись в одну из его рубашек, занялась стиркой, сняв с себя комбинезон и насильно содрав с него футболку, а он взялся за рукопись — чтобы не мозолить глазами ее ягодицы, но постепенно увлекся и выпал из реальности.
“Поскольку у меня не было другого материала, кроме самого себя, — написал Бакула, — я начал строить новый мир из самого себя. Поскольку все человеческое было мне чуждо, значит, я был не вполне человеком. Но стать человеком вполне значило стать именно тем, что я презирал. У меня не было другого выхода, кроме как очиститься от всего человеческого и стать вполне тем, чем я был на самом деле. Я был городом, погребенным в песках, я должен был стать ветром для самого себя, чтобы восстать над пустыней.
Мне было сорок лет, я познал все, что пытливый ум, вооруженный телом, может познать за этот срок, я понял, что и сорок сороков не дадут урожая истины, что знание тщетно. Я решил стать ветром, который не возвращается на круги своя, ветром для самого себя. Я ушел в горы, я забросил пустую побрякушку алхимии, я решил сам стать ретортой для возгонки философского камня.
Я размышлял, что делает человека рабом? Рабом других людей, рабом обстоятельств, рабом самого себя? И пришел к выводу, что это — самооценка, основанная на мнениях других людей. Свободен лишь тот, кто ценен сам по себе, как солнце в небе. И я решил стать солнцем для самого себя.
Я трудился, я страдал, я мыслил. И я стал солнцем для самого себя — черным солнцем. Я стал городом, в котором никто не живет. Я стал ветром, несущим смерть.
Теперь я знаю, что есть человек, очистившийся от всего человеческого. Я — демон. Я — существо без души. И когда все будет сказано и сделано, вы все станете такими — если сможете. Потому что душа человеческая — ком грязи. Нельзя избавиться от притяжения земли, будучи человеком. Но если ты избавился — ты пуст. Я не могу сказать, что заполняет эту пустоту — у меня нет понимания и нет слов на человеческом языке, чтобы выразить это непонимание. Но я знаю, что эта пустота — дыра в другие пространства, несоизмеримые с разумом — человека или демона.
Я могу все — но я уже ничего не хочу. И я говорю каждому, кто захочет меня слушать — ты можешь взять все, что хочешь, но заплатишь за это душой. Ты и есть Сатана, которому продают душу, поэтому, когда она продана — ее не имеет никто.
Я говорю это своему Роду, племени таких, как Я. Теперь я знаю, что нет нужды растить Древо — оно вырастет само по себе и пробьет своими ветвями Небеса, за которыми ничего нет.
Цель Человека-на-Земле — это сожигание своей души, кома грязи — чтобы открыть ворота Тьме, о которой ничего не может быть сказано. И каждый человек делает это, знает он об этом или не знает. Мой Род отличается от прочих только тем, что сгорит первым”.

Глава 21

Перечитав все это на следующее утро, он усмехнулся — не существовало туриста, который будет читать этот путеводитель. Что уже не имело никакого значения, теперь Бакула писал для самого себя. Или для мухи, которая запутается, когда паук уже превратиться в комочек пыли в углу своей паутины.
Бранка, восставшая к утреннему кофе в сиянии наготы, едва прикрытой его джинсовой рубашкой, сказала укоризненно:
— Холодно. Ты мог бы спать со мной, а не сидя в кресле. Я тебя не укушу.
— Я сам тебя укушу. А может быть даже и съем, — он расхохотался, мысль показалась ему забавной.
— Дай мне пистолет, — сказал он после завтрака. — Я хочу посмотреть, что с ним случилось.
Она достала парабеллум из-под диванной подушки.
— На. Я уже вложила патрон в магазин.
Он спустился в подвал и один за другим отстрелял в кучу мусора семь патронов — никаких проблем не возникло. Дополнив второй магазин оставшимся, восьмым патроном, он вернулся наверх.
— Ну что? — спросила Бранка, когда он начал разбирать пистолет на столе, чтобы почистить его.
— Все в порядке. Я думаю, ты не до конца оттянула затвор, поэтому патрон и перекосило.
— Ты думаешь, я не умею обращаться с пистолетом?
— Может, и умеешь. Может, ты боялась, что солдат услышит щелчок, и придержала затвор. А это надо делать резко, вот так, — он щелкнул затвором. — Ты видела такие пистолеты?
— Нет. Где ты его взял?
— В гробу, — усмехнулся он.
Вдруг раздался приближающийся шум вертолетного винта.
Сунув пистолет под диванную подушку, он вымахнул на чердак и увидел сквозь дырявую крышу вертолет, зависший на фоне горы. Это была небольшая, каплевидная машина из черного пластика, без оружейных консолей и без всяких опознавательных знаков, кроме белого номера на борту, за тонированным колпаком не было видно людей, но оттуда явно рассматривали замок. Целясь в середину двора, вертолет пошел на посадку. Он бросился вниз, отдал Бранке распоряжения и пошел к двери — навстречу судьбе.
Из вертолета вышли три человека в оливковых комбинезонах, у двоих не было оружия, кроме пистолетов на поясе, но третий, замыкающий, держал в руках винтовку, все трое были в легких бронежилетах и бейсболках без кокард.
Он встретил их стоя у входа в дом.
— Здравствуйте, как поживаете? — улыбаясь, сказал высокий светловолосый мужчина.
— Здравствуйте. Спасибо, хорошо, — ответил он, пожимая протянутую руку.
— Мы — изыскательская группа войск НАТО, — светловолосый кивнул в сторону своих спутников, стоявших с непроницаемыми лицами. — Я и мои коллеги, — он говорил на чистом украинском языке, но с англосаксонскими интонациями.
— Очень приятно, — ответил Андрей, — И что же вы изыскиваете?
Блондин улыбнулся еще шире.
— Места, где можно подключиться к линиям электропередачи, оборудовать вертолетные площадки, пункты связи. Это здание очень удобно расположено, — он указал на замок. — Оно принадлежит вам?
— Нет. Я сторож. Я не могу вам ничего разрешить или запретить.
— Да и не нужно, — блондин пожал плечами. — Вы позволите осмотреть дом?
— Пожалуйста, — ответил он, понимая, что никакого позволения не требуется. — Прошу, — он сделал жест в сторону двери.
Но острые глаза пришельца уже углядели вход в подвал.
— Давайте-ка начнем оттуда, — сказал он.
Вчетвером они спустились вниз, и хотя внутри было достаточно светло, разведчики зашарили вокруг лучами припасенных фонарей. Блондин молча постоял перед стенкой, на которой почти неразличимая буква “А”, заключенная в окружность, ярко вспыхнула в голубоватом свете его фонаря. “Это похоже на кровь,” — почти без удивления подумал Андрей, отметив, что фонарь у разведчика — ультрафиолетовый, он ожидал вопроса, но вопросов не последовало.
Они поднялись в помещение наверху, где все было осмотрено с той же тщательностью и в лучах ультрафиолета.
— Ого! — сказал блондин, распахнув дверь в апартаменты. — А вы неплохо устроились, — добавил он, прохаживаясь по комнате и походя заглядывая в ящики шкафов, в то время, как его соратники шарили по углам.
Затем они вышли через фасадную дверь и остановились на краю разгрузочной площадки, разглядывая железнодорожную колею.
— Мне хочется у вас спросить, — сказал блондин, — что это у вас на пальце? — и вдруг резко схватил его за кисть руки.
В то же мгновение его голова взорвалась, как спелый арбуз. В следующее мгновение лязгнуло о бетон железо — бронежилет не удержал бронебойную пулю, и телохранитель рухнул на перрон, роняя винтовку. Третий разведчик умер с пистолетом в руке — времени, чтобы выхватить оружие из кобуры, требуется намного больше, чем чтобы перевести прицел на двадцать миллиметров в сторону.
Все произошло в почти полной тишине, слышно было только бульканье крови, вытекающей из пробитого горла неудачливого ковбоя, Бранка с трофейной снайперкой в руке вышла из-за деревьев.
Такое развитие событий учитывалось, но не предполагалось. Теперь следовало действовать очень быстро.
Они бросились через фронтальную дверь к задней, по пути он выдернул из штабеля досок вторую винтовку.
Вертолет стоял с опущенными винтами, отблескивая глухим стеклом колпака, никакого движения не наблюдалось. Но на правом ухе и щеке каждого из разведчиков были переговорные устройства, и экипаж вполне мог быть в курсе событий.
Они присели по обе стороны распахнутой задней двери.
— Короткими очередями — в основание винта, — бросил он Бранке и открыл огонь по колпаку.
Стекло мгновенно стало белым от трещин, но не рассыпалось, он перенес огонь на корпус, нащупывая бак и топливный провод, и увидел сквозь прицел, как в пластике появляются дыры.
Взревел двигатель, винты вертолета пришли в движение. Он начал бить длинными очередями, уже не выбирая прицела для огня, рядом Бранка методично отсекала по два патрона, всаживая пулю за пулей в верхнюю часть корпуса, но вертолет оторвался от земли и косо пошел в небо, затем резко развернулся в сторону гор. Они стреляли вслед, пока это имело смысл, но вертолет быстро удалялся, превращаясь в точку.
— Все, — сказал он, опуская ствол и поворачиваясь к Бланке. — Теперь надо быстро уходить, если успеем.
Но Бранка продолжала смотреть в дверной проем.
Вдруг раздался глухой взрыв и, глянув в ту сторону, он увидел облако черного дыма, поднимающееся из-за гор.
— Мы его уделали! — заорала Бранка, вскакивая на ноги, — Мы сбили гада!
Они таки уделали гада. Андрей привалился спиной к стене. Они уделали гада и гад гребнулся за горами, не менее, чем в двадцати километрах от замка — очевидной привязки к их логову не существовало. Если повезет, если экипаж не успел передать такую привязку перед тем, как взлететь, если он не держал постоянную связь с базой, поминутно сообщая обо всем происходящем, что было маловероятно, то все еще и могло сойти с рук. В любом случае, они не смогут быстро определить место падения вертолета, разыскать его в заросших лесом горах, найти на его обломках дырки от пуль и сделать выводы. Если только уже сейчас в воздух не поднялась пара розыскных вертолетов, которая через несколько минут обнаружит столб дыма и пара штурмовых вертолетов, которые через несколько минут будут над замком и разнесут его на куски. Если этого не произойдет в ближайшее время — то было время пожить. А если произойдет, то было время умирать. Было время, чтобы ждать, но не было времени, чтобы спасаться — на время можно спрятаться под елкой, как пара затравленных зайцев, но нельзя передвигаться в горах, иначе как по дорогам, которые контролируют охотники с воздуха. Поэтому он решил скоротать время ожидания и, оставив Бранку собирать гильзы и наблюдать за воздухом, отправился подчищать жилище, чтобы умереть чистым от греха непредусмотрительности — если придется умирать, а не запятнанным собственной глупостью, рядом с окровавленными трупами, лежащими на перроне.
Чутко прислушиваясь, он утащил тела подальше в лес. Утащив и не услышав звука моторов, он снял с них оружие, чтобы подороже продать свою жизнь. Все так же прислушиваясь, он сходил за лопатой. А когда через полтора часа он сплясал гопак, утрамбовывая землю на мелкой братской могиле — стало понятно, что жизнь продолжается.
Еще через два часа они сидели за столом, по братски деля баранью ногу и остатки коньяка, и он с удовольствием наблюдал, как за окнами сгущаются сумерки короткого предзимнего дня — вертолета уже хватились, но ночью искать не будут, а утром, когда он догорит, найти его будет не так-то легко.
Бранка, глотая горячее мясо, не утруждала себя подобными экстраполяциями в будущее и, закончив, сказала:
— Твоя майка уже высохла, ты можешь ее надеть.
Она жила по-настоящему и без дураков, в настоящем моменте, используя его на 100% мощности, а потому была эффективна в жизни и в действиях вчера — так же, как будет эффективна завтра. Она не ослабляла себя пустопорожними рефлексиями, она всегда была готова к прыжку — как зверь. И если прыжок окажется неудачным — ну и что? Каждое живое существо было обречено на последний прыжок.
Адре! Вот кого она напоминала ему — женщину, с которой он прожил несколько промелькнувших лет за несколько кратких минут чародейского сна, светловолосую, отчаянную Адре, прожившую свою быструю жизнь белее эффективно, чем поколения ее понурых потомков, женщину-девочку, знавшую, зачем жить и как умирать и умершую в бою, у него на руках — с улыбкой.
За годы, прожитые в те несколько минут и за годы, прожитые минута за минутой в борьбе со смертью и в борьбе с жизнью на войне, в которую он превратил свою жизнь, он понял, что человек, по натуре своей — безжалостен к любым проявлениям жизни, включая свою собственную. Самолюбование, основанное на самооценке, основанной на оценках других людей, основанных на морали общества — вот основа его сочувствия, его милосердия и его любви. Не сочувствуя никому и ничему, кроме своих чувств, он способен полжизни просидеть у постели смертельно больного, не замечая, как на улице умирают тысячи и не давая больному спокойно умереть. Он способен грудью восстать на защиту жизни отдельного человека и цивилизованно одобрить убийство десятков и сотен тысяч в другой стране. Любуясь своим отражением в зеркале собственных чувств, он не способен полюбить даже себя самого, он не любит своего Господа, свою кошку и свою работу.
И все это разлетается в прах вместе с зеркалом, как только жизнь вынуждает его бороться за жизнь. Тогда он возьмется за ум, если еще не сошел с ума, разглядывая в зеркале свою идиотскую рожу, и не сдох от страха, оказавшись перед лицом пустоты, тогда он плюнет на больного, проклянет Господа, сожрет кошку и станет тем, что он есть — зверем без страха и упрека в чем бы то ни было.
Он много раз наблюдал такой метаморфоз и на войне и без войны и хорошо знал, что результирующий эффект зависит только от качества исходного материала — идиот без зеркала превращается либо в зверя, либо в зверька под ногами у других зверей. Но он также хорошо знал и другое — есть существа, изначально чистые, изначально честные, изначально свободные от идиотических слюней и понятия не имеющие ни о каких зеркалах — себя, к сожалению, он к таковым причислить не мог. Таким существом была Бранка.

Глава 22

На следующее утро, пытаясь хоть что-то выловить из бурных волн мира и сориентировать в нем свое утлое тело, он бродил по перрону, мучая предсмертно хрипящий транзистор, пока не нашел точку, где аппарат зацепил антенной уплывающий голос диктора.
“…оставшиеся верными народу, безуспешно пытаются сдержать… тысячи людей гибнут под… не может оставаться безучастным… пожар на Ровенской АЭС… преступная клика… средством решения проблем…” — и голос уплыл, похоже, навсегда.
Он выключил бесполезный приемник и вслушался в звенящую тишину. Бомбежки слышно не было. Значит, то, что происходило — происходило где-то очень далеко. Он отнюдь не был счастлив оттого, что бомбы сейчас валятся на голову кому-то, а не ему, и не был настолько сволочью, чтобы его никак не волновала судьба его соплеменников на Востоке. Но он воевал с Западом, на Западе и на Востоке, он продолжал воевать с ним в Сильванах и ему не в чем было себя упрекнуть, а пока у НАТО хватает дел, можно было надеяться, что маленькая неувязочка с вертолетом пройдет незамеченной.
Вернувшись в дом, он попытался связаться с Данилой, но никто не ответил. Проснулась Бранка и принялась за приготовление кофе — жизнь продолжалась.
— Мы были бы уже далеко отсюда, — сказал он за завтраком, — если бы ты не выстрелила.
— Он схватил тебя за руку.
— Да, я понимаю, претензий нет. Но, вероятней всего, он полюбовался бы кольцом, а после этого предложил бы нам убираться вон. И мы брели бы сейчас с нищенской сумой черт знает куда.
— Куда? Все равно пришлось бы их убить.
Она была права. Он не планировал атаку, все получилось само собой, но получилось к лучшему. И до сих пор не было заметно никаких признаков поисковой операции, никаких знаков различия, никаких документов не было на убитых — а насколько вообще вся эта экспедиция была связана с НАТО? Разумеется, ему приходило в голову выдвинуться к месту крушения, чтобы пошарить в обломках и попытаться скрыть хотя бы те из них, в которых остались пулевые отверстия — но это было весьма сложноосуществимым и отнюдь не обреченным на успех предприятием. Вертолет упал не так уж далеко, но он упал вне пределов видимости, а в горах нет прямого пути, и двигаясь через складки местности, можно выйти, куда угодно складкам, а не тому, кто наобум ползет по этому лабиринту или ходит кругами вокруг одной и той же горы. После того, как машина перестала гореть, ее очень проблематично стало обнаружить даже с воздуха, и упование на то, что она может пролежать там незамеченной еще лет сто, было не столь уж беспочвенным, а без обгорелого барахла пилота, включая и его, вероятней всего, несохранившуюся карту, вполне можно было и обойтись некоторое время.
Заняться рукописью в данной ситуации было ничуть не более абсурдно, чем искать сгоревшую карту или заметать никем не искомые следы, или выносить мусор, или, подобно повешенному, испускать последнюю струю, суча ногами над или под Бранкой, или сидеть и ожидать, когда тебя кто-нибудь пристукнет. Он усмехнулся — ситуация в мире складывалась такова, что следовало поспешить с назиданием потомству.
И он положил перед собой чистый лист бумаги.
“Мой Род отличается от других только тем, что сгорит первым. Мой Род сжигали на кострах во все века христианства, но сжигая тело, попы выпускали в мир еще больше адского огня. Потому что та слепящая пустота, которая во мне и в подобных мне — это адский огонь, пылающий в сердцах звезд. Господь сделал так, ибо нет Господа кроме Господа, зажигающего звезды, а бог есть прах. Господь сделал так, ибо Он зажигает огонь и в сердцах звезд и в сердцах человеков, и нет равного Ему, который мог бы это сделать. Человек есть Сатана, созданный Господом для борения с Ним, ибо войной Господь созидает Мир, войной огня с прахом. Греховен тот, кто возлюбил прах и поклонился праху, греховен и проклят во веки веков, ибо душа его — ком грязи, и ад свой он носит в себе самом. Не верь жрецу — Господь не милосерд к праху, и чистый Огонь не может возлюбить грязь. Милость Господа — в обетовании Огня, Господь топчет нечестивых, не приемлющих волю Его. Не верь жрецу — жрец есть пастырь овец и их мяса, а Господь есть Господь войны, а не мира.
Прими это заостренное наставление.
Ты обречен на страдание, пока живешь. Поэтому ничего не бойся, ничего не проси, никогда не плачь. Плакать бесполезно, попросишь — отнимется и то, что имеешь, убоишься — пропадешь. Прими положение вещей — ты на войне. Твой главный враг — ты сам. Твой единственный друг — ты сам. Ты — сфера, внутри которой — грязь. Ты сам — это то, что сделали из тебя другие люди. Чтобы сжечь грязь, у тебя нет другого средства, кроме тебя самого. Ты должен сжимать сферу, пока не вспыхнет огонь. Ты должен использовать то, что сделали другие люди — себя самого, чтобы родиться в огне. Сфера имеет две поверхности — внешнюю и внутреннюю. Ты должен использовать внешнюю поверхность, чтобы отталкиваться от мира, а внутреннюю — чтобы наращивать давление. Этот процесс называется войной. Чем сильнее ты отталкиваешь, тем сильнее давит на тебя мир, тем больше давление внутри, тем громче кричит грязь. Если ты не будешь безжалостен к миру вовне и к грязи внутри — ты пропадешь. Потому что нельзя прекратить войну, если ты ее начал. Но когда возгорится огонь, ты будешь мучаться еще сильнее. Потому, что сфера — это ты сам. А огонь внутри — это огонь, а не ты сам. Теперь тебя нет. Потому что ты сам — это другие люди, а огонь — это Господь. Так что же мучается? Мучаются другие люди в огне Господа, их крики ты принимаешь за свои. Теперь для тебя наступает самый страшный момент, называемый прохождением через Пропасть. Ты либо становишься на сторону человеческого и горишь в адском огне, пока не сгорит оболочка. Либо становишься на сторону огня, становишься огнем и освобождаешься сразу и навсегда. Я смиренно предупреждаю тебя, что не знаю, и никто не знает, что есть освобождение. Но я знаю, что такое встать на сторону человеческого. Это значит стать Бичом Божьим. Это значит на весь оставшийся земной срок стать демоном, который спасает людей, мучаясь в адском огне и мучая людей своим огнем. Жрецы назовут тебя чертом, люди проклянут тебя. Ты сможешь делать все, что захочешь, но не захочешь ничего. Ты будешь ждать смерть, как невесту, не имея права с ней соединиться, ибо перейдя Пропасть в одну сторону, нельзя перейти ее обратно. Но ты уже ничего не можешь решать, если читаешь эти строки. Ты уже на пути в Ад — к Богу”.
Смеясь, он поставил точку — пусть разбираются. Несложно было изготовить палимпсест из заключительной части книги по виноградарству, смыв забубенный текст с последних десяти-пятнадцати страниц и заполнив пергамент еще более забубенным текстом, а красивых чернил в его организме было вполне достаточно. Он решил перевести “Завещание Бакулы” на латынь и вернуть книгу туда же, откуда взял — жест мастера, неозабоченного сиюминутным признанием, и бакулья ухмылка в лицо Будущему.
Но Будущее уже распахнуло дверь из Прошлого, заглядывая в идиотски ухмыляющуюся рожу Настоящего, задрожало пробитое ветвями Небо и корни гнева сжались, сотрясая Землю, старик зашевелился в своем гробу.

Глава 23

В сумерках в дверь раздался стук. Они ошеломленно переглянулись — не было слышно ни шума мотора, ни звука шагов под окнами, а до сих пор посетители заявляли о себе грохотом выстрелов или грохотом вертолетных винтов.
Сунув в карман пистолет, он пошел открывать незапертую дверь.
На пороге стоял благообразный мужичок в телогрейке, кепке и с палкой в руке — явно из местных.
— Вечер добрый, хозяин, — сказал мужичок, приподнимая кепку со старинной, сельской учтивостью. — За новостями пришел, весь день добирался. Мы в долине живем, телевизоры и приемники молчат. Может, у вас, на горе что-нибудь слышно?
— Проходите, пожалуйста — Андрей сделал приглашающий жест.
В апартаментах мужичок осмотрелся, покивал головой и, глянув на Бранку прозрачно-голубыми глазами, одобрительно заметил:
— Красивая очень.
Бранка вспыхнула до корней медных волос.
— Плохи дела, — сказал Андрей, когда они сели, и гость умостил на коленях свою кепку, обнажив загорелую лысину в венчике белых волос. — На Востоке воюют, а в городе неизвестно, что делается. У меня приемник сел, сам мало что знаю. А у вас что, телефона нет?
— Есть. Но кто-то повалил столбы. И мост через речку свалили, не проехать. Зачем? Мы не с кем не воюем.
— Зато с вами воюют, — Андрей хмыкнул. — Есть хотите?
— Хочу. Да у меня есть с собой, — гость поднял с полу маленькую расписную торбочку, которую принес с собой, и разложил на столе кусок сала, четвертинку хлеба и луковицу. — А это вам, — он выставил бутылку темного стекла, заткнутую деревянной пробкой. — Хорошая палинка, такой в городе не делают.
— Вы словак? — спросил Андрей.
— Точно, словак. Антал меня зовут.
— А меня Андрей.
— Очень приятно, — Антал вопросительно поднял брови в сторону Бранки.
— Бранка, — спохватился Андрей.
— Самые времена для такого имени, — усмехнулся Антал. — Тяжелые времена, жестокие. У нас церковь упала.
— Как упала?
— Так, завалилась. Двести лет стояла, а тут — завалилась. Знающие люди говорят — к беде. А вы ничего не знаете? — он остро глянул на Андрея.
— А что я могу знать?
— Вы в чертовом замке живете.
— Но я же не черт, черт возьми!
— А кто его знает, кто сейчас черт, а кто человек, — Антал усмешкой смягчил двусмысленность.
— Ну, тогда, — Андрей усмехнулся в ответ и раскупорил бутылку, — выпейте с чертом на брудершафт перед концом света.
— Мой отец тут пил — в рот не попало, а голову пропил, — непонятно заметил Антал, но выпить не отказался.
— А не скажете ли вы, сударь, что вы тут делаете? — спросил Антал после того, как они выпили и закусили салом с хлебом. По-украински он сказал — “добродiй”, но от этого старинная изысканность оборота речи отнюдь не стала менее заметной.
— Кто вы такой, Антал?
— Священник.
— А, вот оно что.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Сторожу. Я — сторож.
— Вы слыхали про пана Комарницкого?
— Слыхал.
— А вы знаете, что еще при пане Комарницком этот замок назывался “Сторож”?
— Почему?
— Не знаю. Но это слово было выбито над парадной дверью рядом с гербом — censor. Потом его замазали
— Censor — значит оценщик.
— Точно. Оценщик, сторож, надзиратель за нравственностью. Может быть, вы скажете мне, за чем здесь надзиратель?
— Я, — Андрей усмехнулся, — очевидно, надзираю здесь за имуществом хозяина.
— А кто ваш хозяин?
— Данила Галицкий. Не князь, — он усмехнулся еще шире, увидев, как округлились глаза священника. — А просто буржуй, который намеревался отстроить этот замок.
— Сплошные совпадения, — заметил священник. — Князь тоже строил замки. Ну, да ладно, — он встал и поднял свою торбочку. — Пора в обратный путь.
— Вы что? Вы же будете идти всю ночь.
— Ничего, луна светит, доберусь с божьей помощью.
Когда посетитель ушел, Андрей задумался, глядя на желтый огонь свечей: а зачем он приходил? В конце концов, забраться на ближайшую гору с транзистором в руках было намного легче, чем целый день добираться до замка. А переночевать в замке было намного разумней, чем всю ночь брести вниз через лес, а потом — по обледенелой дороге.
— Палинка классная, — сказала необремененная никчемными мыслями Бранка. — Давай еще выпьем.
Ночью над горами на Восток снова прошли самолеты.

Глава 24

— Сегодня у меня должна была начаться менструация, — сказала Бранка после завтрака.
— Этого еще не хватало, — заметил он, не отрываясь от перевода рукописи. — И не ставь диагнозов, слишком мало времени прошло.
На том занавес и опустился, едва приподнявшись над сценой драмы, старой, как мир. В следующее мгновение пол дважды дрогнул у них под ногами, закачалась люстра, что-то посыпалось с потолка и, схватившись за руки, как испуганные дети, они выскочили во двор.
Деревья качались, с гор скатывались камни. Дрогнуло еще раз, и они присели, чтобы удержаться на ногах, по мостовой зазмеилась трещина. Ослабевая, толчки сотрясали Карпаты еще три раза, затем все стихло.
Дрожа от холода, они еще около часу простояли под открытым небом, не смея вернуться под крышу, но судороги Земли больше не повторились, и тогда осторожно, готовые в любой момент пулей вылететь вон, они вошли в дом.
Особых разрушений не произошло. Пол был усыпан осколками посуды, кое-где треснула кладка вдоль швов, но перекрытия не пострадали — старый замок устоял. Он смешал в двух уцелевших бокалах абсент, и Бранка не отказалась в этот раз. Затем он начал собирать разлетевшиеся листы рукописи, а Бранка взялась за битую посуду — жизнь, вздрогнув, продолжила свое течение через разбросанные камни.
К обеду Бранка приготовила вроцлавский суп — очень похожий на харчо, но намного вкуснее, а потом он вернулся к своей рукописи, и внезапно ему расхотелось делать перевод, ему расхотелось мистифицировать кого бы то ни было, в том числе и самого себя. Зачем? Через тысячу лет русский язык будет таким же изысканно-мертвым, как и латынь. Он просто сложил листья древа пополам и вложил их в древний фолиант — между лысой женщиной с раздвинутыми ногами и расчлененной собакой — в конце концов, они выросли именно из этого места. В конце концов он выполнил взятые на себя обязательства, он начал и закончил рукопись, какова бы она ни была, и теперь оставалось только отправить ее по единственному оставшемуся адресу, тому получателю, который вынет ее из того же почтового ящика, из которого он сам взял послание из прошлого.
Что же еще оставалось? Был ли он должен кому-либо еще? Поразмыслив, он решил, что единственный заимодавец, которому приятно отдавать — это тот, который ждет.
Но время-ветер уже возвращалось ураганом на круги своя, завывая в пустоте его сердца, время было пришпорено, и барабаны, так долго молчавшие в его груди, снова застонали под копытами ветра — некогда было ждать, он чувствовал это.
Вечером, выйдя на перрон, они наблюдали странное явление в небе. Солнце уже зашло, но над горами во весь горизонт встал гигантский полукруг бледного света, через который просвечивали звезды.
Свет медленно исчез, когда взошла луна, и где-то далеко завыла то ли собака, то ли волк.
Вернувшись в дом, он разделил с Бранкой последний глоток волшебного зелья из фляжки.

Глава 25

Они спустились в подвал. Часть стены, помеченная знаком, обвалилась, и из круглого прохода падал луч света. Они прошли через проход и оказались в блистающем и жестоком мире — в Царстве Божием.
Здесь волк пожирал ягненка, и никто не сидел справа или слева, воздавая хвалу — за слова хвалы здесь вырывали язык, сидящих на месте уничтожали на месте — за неспособность к передвижению, а опустившимся на колени — отрубали ноги. Здесь не было Города из Драгоценных Камней — все камни были драгоценными, а любого, кто принимался городить огород — забивали камнями. Здесь воздух был чист, в нем не чувствовалось запаха Золотого Тельца, здесь властвовали Железные Боги — Люди, которые жили, как Люди, враждовали, как Люди и умирали — как Люди. Здесь земля была чиста, омытая жертвенной кровью всех, свободная от похоти плуга и злобы человеческих злаков. Здесь небеса были чисты, и звезды ходили в них по путям своим, и каждый Железный Бог уходил на небо, возвращаясь на круги своя, во время свое. И все, исполняющее волю Господа, было невинным и чистым. Не было вины в небе, не было вины на земле, не было вины в крови людей — ибо не может быть вины ни в чем, что создал Господь, и что следует путем своим — путем Господа. Здесь каждый был Жертвой всех и любой был Жертвой каждому, поэтому не было побежденных, но каждый был Царем, по-царски владеющий миром и по-царски одаривающий мир своей жизнью.
Они вошли в Рай Сатаны — Царство Человека Свободного от греха веры во что бы то ни было, что не имеет существования, где никто никому ничего никогда не был должен — даже Господу, ибо Господь не требует возвращения даров. Господь дал достаточно, и здесь каждый был богат, не требуя большего, чем мог взять в одну руку, держа в другой руке меч, а потому — человечество не разрасталось подобно раковой опухоли, пожирая планету. Здесь было много чистой воды, много травы, много деревьев — и мало людей, а потому — каждый был ценен в глазах Господа, исполняя Закон Войны — Закон Господа. Здесь не было болезней — потому, что не было мерзости городов и не было уродов — потому, что не было мерзости милосердия. Здесь не было слабых сердец — все сердца были львиными, а потому — не было массовых боен и, сражаясь, люди не испытывали нужды уничтожать миллионы человеческих существ — трусливо и подло. Здесь не было совершенства, потому, что совершенство недостижимо, но не было и тупика цивилизации, люди не толклись на месте, в мусорной куче залитых кровью вещей, а следуя путем Своим — стремились к совершенству и умирая, все равно Були бессмертны.
О, как правы были попы со своей притчей об Эдеме и яблоке греха! Но они забыли сказать, что Искуситель — это и есть их Бог, ибо если Он любит такое человечество — то кто же Он есть, если не Дьявол?
Они вернулись в Эдем — мужчиной и женщиной были они. И они жили неисчислимые миллионолетия в крови каждой женщины и каждого мужчины этого мира, чтобы увидеть в конце времени, как и этот мир превращается в клоаку. И они поняли, что каждый Эдем — это только ступенька на бесконечной лестнице к Совершенству. И они поняли, что Дьявол — это милосердие к грязи. И они поняли, что Господь — это Гнев. И они поняли, что внутри каждого Эдема есть Змий, чтобы понудить человека двигаться, а не топтаться на месте — под яблоней или на мусорнике. И они поняли, что Господь — прав.
Поэтому когда их, пару несовершенных существ, лижущих свои половые органы, подобно собакам, имея в груди огонь, который горит в сердцах звезд, вышвырнули в очередной раз пинком под зад из очередного загаженного Эдема, они уже ничего не боялись, потому что ничего не боится тот, кто ни на что не надеется. Теперь они точно знали, что будут скрежетать зубами, скалясь от боли или от смеха — пока не сотрут их до корней, и знали, что все свое воздаяние человек выуживает из потолка собственной жизни. Они смогли принять свободной рукой дар освобождения от ошейников веры, надежды и любви потому, что сжимали меч в кулаке другой, они еще не встали с четверенек, но уже перестали быть собаками и стали волками. Они были готовы к жизни, даже если она продлится одно мгновение, и готовы к смерти — даже, если она наступит в следующее. Но Бранка получила то, что она получила — потому, что имела это всегда. Ему же пришлось бороться всю жизнь.

Глава 26

Утро последнего дня пришло в сполохах далеких зарниц на Востоке — он решил поторопиться с отправкой письма и посвящением Бранки в свою последнюю тайну.
Усмехаясь, он сложил в рюкзак кинжал, пистолет, фляжку и книгу с вложенной в нее рукописью — возвращение краденного отменяло умысел на кражу и снимало с него тяжесть долга, которым он себя нагрузил. Затем, нагрузившись свей снастью для выуживания тайн из мистических колодцев, он кивнул Бранке и они отправились ко входу в тайну.
Спустившись вниз первым, он обнаружил, что дыра в склеп основательно расширилась оттого, что выпала еще пара камней. Бранка, не обремененная долгами и годами, легко соскользнула по веревке вслед за ним.
— Вот так, — сказал он, открывая железный гроб. — А теперь мы вернем имущество владельцу, — он сдвинул вниз складки плаща. — Приподними-ка его, чтобы я мог надеть ремень.
— Это не он, а она, — сказала Бранка.
— Почему ты так думаешь? — усмехнулся он, застегивая пряжку. — Ты так хорошо разбираешься в антропологии?
— Дурак, — сказала Бранка. — У нее вытачки на мундире, ты что, не видишь?
Он мог видеть все, даже то, чего не было, он прозревал прошлое и будущее — но вытачек на мундире не заметил.
— Действительно, дурак, — согласился он, раскладывая по местам пустую фляжку и наполненную книгу. Затем он снял кольцо, надел его на палец эсэсовской принцессы и осторожно укрыл ее плащом. — Все.
Он опустил крышку гроба, и сразу вслед за этим раздался динамический удар, настолько мощный, что даже глубоко под землей их как будто подушкой ударило по ушам, в жерло колодца проник луч света такой интенсивности, что вода задымилась, затем свет исчез и на его месте возник столб тьмы, со свода склепа посыпались камни.
Он бросился к пролому, схватив за руку Бранку, успел вытолкнуть ее в отверстие и увидеть, как она повисла на веревках, затем тьма обрушилась на него.
Его грудь и голова находились в тесном каменном пространстве, луч фонаря, лежащего у него на груди, освещал камень, нависший над его лицом. Опустив глаза, он мог видеть, что нижняя часть живота и ноги исчезают под завалом, но боли не чувствовал — позвоночник был сломан. Его руки лежали рядом с ним, как мертвые, сломанные ветки, при каждом вздохе в груди что-то похрипывало, но не было больно. Не так уж все было и плохо — воздуха здесь было мало, а углекислоты скоро станет много, и он спокойно уснет — без боли и многих воздыханий. Он усмехнулся — не везет ему с этими камнями, камни все-таки достали его. Он не знал точно, работают ли мускулы лица, но сейчас, как, впрочем, и всегда, это не имело значения, в лицо ему, как, впрочем, и всегда, смотрел только камень.
Он закрыл глаза, расслабил то, что осталось от его тела и задышал медленно и ритмично, сердце спокойно лежало в его груди, постепенно затихая, и перед тем, как он умер, судьба подарила ему видение.
Он увидел существо без греха — Бранку, идущую по оплавленной и очищенной огнем земле и несущую во чреве своем его плоть и его кровь. Он увидел, как под черной корой земли снова пришли в движение соки, и земля испустила первый росток, и небеса, свернувшиеся, как свиток, снова развернулись — с новыми письменами для нового мира. Он знал, что бессмертен, он услышал свой первый крик, и первый стон любви, и первый стон боли. Он стал камнем и жил в каждом камне и в каждой горсти праха, и в каждой капле крови, камнем, отброшенным рукой менее искусного строителя и возложенным Господом в основу Нового Мира. Он знал, что и этот Прекрасный Новый Мир перестанет быть новым и перестанет быть прекрасным, ибо таков путь всякой плоти и всякого камня. Тогда иной пророк восстанет и принесет свежую лихорадку с небес, иная женщина возбудит желание и поклонение, иная душа Бога и зверя смешаются в шарообразном жреце, иная жертва окропит камень — но прежний камень останется — еще одной ступенькой на пути к Совершенству — и полетит в Пропасть, отброшенный ногой Идущего.
Он видел своих потомков — мужчинами и женщинами были они, гордыми своей красотой и силой — и знал, что они умрут.
Он видел все великолепие Земли и знал, что оно обратится в прах.
И зная это — он принимал волю Господа, сокрушающего миры и сердца — ибо ничто новое не может родиться, не сломав скорлупу старого.
И, умирая под камнями мира, раздавившего его, последней искрой своего сознания он повторил — СОВЕРШЕНСТВО!